ТАЙНЫЙ СОВЕТНИК ВОЖДЯ

Вступление

писатель-публицист.

Сталин И.В.«Тайный советник вождя» — книга-сенсация. Это роман-исповедь человека (реального, а не выдуманного), который многие годы работал бок о бок с Иосифом Сталиным, много видел, много знал и долго молчал. И, наконец, с помощью Владимира Успенского, заговорил — о своём начальнике, его окружении, о стране. Честно рассказывает — без прикрас, но и без очернительства. В книге масса интереснейшей информации, имеющей огромную познавательную ценность.

Текст статьи

🔥ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1

Тайный советник вождя-3... Малоизвестный портрет Сталина, 1935 годТайный советник вождя-3... Два события предопределили перелом в жизни и деятельности Сталина, в проводимой им политике, в формах и методах руководства. На первый взгляд, события эти кажутся совершенно разновеликими и несовместимыми, одно из них сугубо личное, другое — общественное, и все же я думаю, что именно они, вместе взятые, направили Иосифа Виссарионовича на новую стезю.
Кончина Надежды Сергеевны и её предсмертное поведение, которое Сталин считал предательством, обострили худшие качества Иосифа Виссарионовича, такие, как подозрительность, вспыльчивость, жестокость. Он ведь по-своему любил Надежду Сергеевну, даже очень любил, считая её самым близким, интимно-близким человеком, верил ей, рассказывал о своих делах, колебаниях, срывах. Доверялся, как доверяются дорогой женщине в роднящие минуты общения. А она вдруг оказалась не только плохой супругой, но и (в его глазах) политическим противником.
Сталин был выбит из колеи, утратил в ярости какие-то основополагающие ориентиры. Гнев кипел в нем, готовый вылиться на тех, кто мешал ему в работе или хотя бы мог помешать. Много крови, много насилия видел он за свою жизнь (в ссылках, в тюрьмах, в боях), и ни то, ни другое не могло теперь стать для него преградой на пути к важной цели.

В начале 1934 года собрался XVII съезд партии, который вошёл в официальную историю как «съезд победителей», а в неофициальную — как «съезд смертников». Впрочем, на нем действительно выявилась, а затем надолго утвердилась у власти небольшая, но монолитная группа победителей: сам Сталин и несколько близких ему товарищей. Совершенно произвольно назвав поражения успехами, выдав несомненные конфузии за явные виктории, Иосиф Виссарионович опрокинул своих оппонентов и ещё раз утвердился в простой истине: сила солому ломит.
Тайный советник вождя-3... О том, что на съезде его ждут большие неприятности, может быть, даже полный крах, Иосиф Виссарионович знал заранее. Слишком долго стоял он у руля, вопреки указаниям Ленина, слишком большую власть сконцентрировал в своих руках, перестав считаться с мнением других партийцев. Многих разочаровали последствия поспешной коллективизации, оставившей страну без продовольствия, без сырья для лёгкой промышленности, принёсшей массовые, ничем не оправданные жертвы. Многим претила резкость, категоричность Сталина. Некоторые считали его явно больным, место которому не в Политбюро, а на Канатчиковой даче, на улице Матросской тишины, в жёлтом доме, или в другом подобном заведении.
Иосиф Виссарионович, разумеется, учитывал все эти настроения и готовился к самой решительной бескомпромиссной борьбе. Ему было просто невозможно выпустить бразды правления. Он хотел довести начатое до конца. Он мечтал стать великим деятелем, заметным в мировой истории. С другой стороны, он понимал: у него столько противников, столько людей так или иначе пострадали от него, что тихо, незаметно отойти в сторону невозможно. Его собьют с ног и растопчут. Троцкого не было в стране, но сколько его сторонников оставалось на руководящих постах в высших звеньях партии, государства, карательных органов?! Эти люди не упустили бы своего шанса!
Сместить руководителя — лишь половина дела. Важно, кто займёт его место. Тут у противников Сталина не было единодушия. Назывались фамилии Бухарина, Рыкова, даже Зиновьева, но никто из них не представлял реальной угрозы, каждого могла поддержать какая-то группа, но отнюдь не подавляющее число делегатов. Если кто и пользовался тогда в партии большим авторитетом, почти не уступавшим авторитету Сталина, так это Сергей Миронович Киров. С той разницей, что позиции Иосифа Виссарионовича заметно ослабли, а популярность Сергея Мироновича быстро росла. Все, кто знал Кирова, с похвалой отзывались о его энергичности, широком кругозоре, партийной принципиальности и особенно — о его корректности, заботливом отношении к товарищам, к трудящимся, что выгодно отличало его от Сталина. Вопрос заключался в том, захочет ли сам Киров сражаться за высшую власть, пойдёт ли он на неизбежный раскол и разброд в рядах партии. А решиться все должно было на съезде, так как Политбюро поддерживало Иосифа Виссарионовича, даже оказывало на Сергея Мироновича соответствующий нажим. Но не очень сильный. Во-первых, потому, что Киров находился далековато, в Ленинграде, и пользовался там полным доверием мощной партийной организации. А, во-вторых, человек он был такой, что на любое действие мог ответить решительным противодействием.
Перед самым началом съезда Сергей Миронович выступил вдруг в северной столице с докладом о работе ЦК ВКП(б), который удивил и привёл в замешательство не только его сторонников, но и противников. Известно, что о деятельности Сталина отзывался Киров достаточно сдержанно, но на этот раз основная часть пламенной речи была посвящена безудержному восхвалению Иосифа Виссарионовича. Пожалуй, ещё никто до той поры не превозносил так Сталина, и я сочту за должное подтвердить это несколькими цитатами. Вот слова Сергея Мироновича:
«Товарищи, говоря о заслугах нашей партии, об успехах нашей партии, нельзя не сказать о великом организаторе тех гигантских побед, которые мы имеем. Я говорю о товарище Сталине.
Тайный советник вождя-3... Я должен сказать вам, что — это действительно полный, действительно всегранный последователь, продолжатель того, что нам оставил великий основатель нашей партии, которого мы потеряли вот уже десять лет тому назад.
Трудно представить себе фигуру гиганта, каким является Сталин. За последние годы, с того времени, когда мы работаем без Ленина, мы не знаем ни одного поворота в нашей работе, ни одного сколько-нибудь крупного начинания, лозунга, направления в нашей политике, автором которого был бы не товарищ Сталин, а кто-нибудь другой. Вся основная работа — это должна знать партия — проходит по указаниям, по инициативе и под руководством товарища Сталина. Самые большие вопросы международной политики решаются по его указанию, и не только эти большие вопросы, но и, казалось бы, третьестепенные и даже десятистепенные вопросы интересуют его, если они касаются рабочих, крестьян и всех трудящихся нашей страны…
Могучая воля, колоссальный организаторский талант этого человека обеспечивают партии своевременное проведение больших исторических поворотов, связанных с победоносным строительством социализма«.
Каковы эпитеты, каково восхищение, каков общий тон, а?!
Пожалуй, не меньше других был ошарашен речью Кирова и сам Сталин.
— Что это такое? Он считает меня политическим мертвецом?
— Почему? — не понял я.
— Слишком похоже на некролог. Восхвалить и похоронить. Или Киров не уверен в своей победе и отказывается от борьбы?
— А если он искренне выражает своё отношение к вам?
— Нет, дорогой Николай Алексеевич, слишком много патоки. Это обдуманный ход… Оправдываться ему не в чем. Тогда для какой цели такие восторги?
— Берия вообще хвалит вас без зазрения совести, прямо в глаза, но это не вызывает ваших сомнений.
— Лаврентий Павлович льстец. Он прокладывает себе дорогу сюда, в столицу. Его намерения мне совершенно понятны. А Сергей Миронович до элементарной лести себя не унизит.
— Значит, тем более ему ясно, что подобное выступление и именно сейчас пойдёт, Иосиф Виссарионович, нам на пользу. Киров укреплял позиции наших сторонников, поколебал сомневающихся, отвлёк на себя огонь многих критиков. Мы должны быть благодарны ему.
— Сергей Миронович предан делу партии, но все же политика остаётся политикой, — задумчиво произнёс Сталин.
По интонации, по холодному прищуру глаз я понял, что в этих словах кроется какой-то особый смысл. Я привык к скупым жестам, по оттенкам голоса угадывать его состояние, представлять ход мыслей.
Он продолжал:
— Бывает облыжное охаивание, а тут можно заподозрить облыжное восхваление. Для какой цели? Если все начинания, все дела партии и государства, все успехи — это, прежде всего, заслуга Сталина, значит, и за все неудачи, даже самые мелкие, несёт ответственность только Сталин. Указан точный адрес: вот ответчик за все ошибки.
— А разве они были, ошибки-то?
— Не иронизируйте, Николай Алексеевич. Ещё Ильич очень правильно говорил, что не ошибается лишь тот, кто ничего не делает. От себя добавлю: ничегонеделанье само по себе большой порок.
— Ленин добавлял о тех, кто упорствует в ошибках и заблуждениях. Иосиф Виссарионович не стал возражать. Подумав, усмехнулся невесело:
— Видите, как получается после слов Кирова. Разговор зашёл о наших успехах, а потом сполз к ответственности за ошибки. Разве это не политика?! А в политике так: набивают цену, чтобы дороже продать.
И вот — съезд. Иосиф Виссарионович выступил с тщательно продуманным докладом, подвёл итоги достижений социалистического строительства, особенно в области индустриализации. Успехи, бесспорно, имелись. Сталин утверждал, что учение о возможности построения социализма стало у нас господствующей силой в народном хозяйстве, а все остальные уклады пошли ко дну. Колхозы победили окончательно и бесповоротно. Очень понятно выразился он насчёт разных уклонов в политике: «…главную опасность представляет тот уклон, против которого перестали бороться и которому дали таким образом разрастись до государственной опасности».
Все, казалось, шло к нашему долгосрочному или бессрочному отпуску. Большинство делегатов съезда было настроено против Сталина, они не скрывали, что намерены голосовать за Кирова, и только чудо помогло тогда Иосифу Виссарионовичу удержаться на гребне. Точнее, не чудо, а позиция самого Сергея Мироновича. Не знаю, стремился ли он действительно избежать раскола партии, или не хотел в трудное время принимать на себя весь груз ответственности, или счёл, что не пришло ещё время менять руководство: масса рядовых партийцев не сможет отказаться от Сталина — во всяком случае Киров не вёл активной борьбы за пост Генерального секретаря. Наоборот, он выступил с предложением принять доклад Сталина как решение съезда, как партийный закон, как программу работы на ближайший период, тем самым поддержав и укрепив позиции Иосифа Виссарионовича: кто выдвинет программу, тот и проводит её в жизнь. Но даже и после такого выступления Сергея Мироновича Сталин при выборах нового Центрального Комитета оказался не на первом месте.
Итак, формально у руля остался Сталин, но симпатии, доверие съезда и партии были на стороне Кирова. По существу, он был теперь в партии фигурой самой авторитетной и притягательной. А что важнее в политике? Должность или авторитет?
Сталин не то чтобы добился победы — он с великим трудом избежал поражения. И конечно, сделал для себя категорические выводы. Прежде всего, до следующего съезда ликвидировать всех противников (любых убеждений, любой национальности, любого положения), выступавших или способных выступить против него. Заменить их новыми людьми, самыми простыми, без широких знаний и политического опыта, которые верят ему, будут преданы только ему.
Укрепить свою власть в партии и государстве — такую задачу поставил он перед собой.
Сразу после съезда на стол Иосифа Виссарионовича легли списки делегатов, где отмечены были все, кто не оказал ему активной поддержки. Таких было много. С них и следовало начать, чтобы полностью обезопасить себя от встреч с этими людьми в повседневной работе и на следующих партийных форумах. В цифрах это выглядит так: всего на «съезд победителей» прибыло 1966 делегатов, из них 1108 человек были (в течение трех лет) арестованы.
«Лицемеры, — говорил о них Сталин. — Почему они не критиковали меня с трибуны в своих выступлениях? Это была бы открытая честная борьба… Но нет, устраивали овации, они били в ладоши и улыбались, а потом втихомолку голосовали против меня. Это двурушничество! Ми-и не можем, не имеем права доверять им!»
Положение Иосифа Виссарионовича значительно упрочилось. И его сторонников тоже, особенно тех, кто открыто демонстрировал свою преданность вождю, связывая с ним своё будущее. На одном из обедов на Кунцевской даче взял слова Лазарь Моисеевич Каганович, произнёс то ли тост, то ли очень короткую речь, запавшую в головы присутствовавших:
— Мы все говорим: ленинизм… ленинизм… ленинизм. А ведь Ленина давно нет. Сталин сделал больше, и надо говорить о Сталинизме с большой буквы, а о ленинизме хватит!
Пожалуй, лишку перебрал Лазарь Моисеевич. Все притихли, глядя на Сталина. Он промолчал, даже вроде бы поморщился недовольно. А ведь не возразил…
С тех пор термины «ленинско-сталинское учение», «сталинизм» — все чаще стали звучать с трибун, употребляться в печати и на радио, в книгах и научных трудах. Да ведь и действительно — сталинизм — это определённый этап в теории и практике марксизма-ленинизма, от этого никуда не уйдёшь. Воспринимать и оценивать можно по-разному, но факт остаётся фактом.
Быстро и жёлчно отреагировал на распространение нового термина Троцкий, снедаемый злостью и завистью. Вместо «сталинизма» он породил и ввёл в оборот презрительно-уничижительное слово «сталинщина». Оно имело хождение лишь за рубежом. И только в послехрущевские времена его «взяли на вооружение» доморощенные троцкисты и крикуны-критиканы.

 

 

2

Рассказывая о Кирове, вспомнил я сейчас старое присловье: «о мёртвых или хорошо, или ничего». Вспомнил и засмеялся — в таком случае мне говорить не о чем и не о ком. Почти все, кто упомянут здесь, уже находятся на том свете. Да и я буду там, в своей старой компании, вместе со своими сверстниками, к тому времени, когда выйдет эта книга, если она вообще выйдет. Странная логика: вроде бы смерть сама по себе уравнивает и хорошее, и плохое. Значит, о любом из тех, кто был до нас, критическое мнение высказывать нельзя? Нет, не могу согласиться с этим. Жизнь каждого человека должна быть рассмотрена и оценена объективно, если, разумеется, она вообще заслуживает оценки, если человек не относился к той массе, о которой написано: «А вы на земле проживёте, как черви слепые живут, ни сказок о вас не расскажут, ни песен о вас не споют…»
Смерть — не индульгенция, не оправдание, она не снимает ответственности за содеянное. Иначе зло, вредоносность или преступное безразличие будут неискоренимы. А уж тем более мёртвый о мёртвых может говорить на равных всю правду. В смысле искреннего изложения своего мнения.
Как-то повелось у нас односторонне оценивать людей. Если хвалить, то безудержно, вознося до небес, а если ругать, то уж расшибать на все корки, показывая лишь тёмные стороны и забывая о светлых. Вот теперь, когда я пишу, о Сталине твердят только плохое. О Кирове — только хорошее. А почему, для чего? Их нет, они оба в равном положении, ни тот, ни другой не способен самостоятельно защищаться ни от хулы, ни от чрезмерных восхвалений. Полезней и справедливей ныне оценивать каждого из них с разных точек зрения, осветить их фигуры не избранными частями, а полностью, с ног до головы.
Вовсе не намерен я возводить скверну на Сергея Мироновича. Но и не хочу, чтобы звучали в его честь восторженные дифирамбы. Человек он был энергичный — безусловно. В коммунизм верил, самоотверженно работал ради идеи, не ища выгоды для себя. С товарищами по партии, действительно, был вежлив, внимателен, заботился о них. Однако при всем том не могу я выбросить из памяти печально известную историю о массовом переселении коренных питерцев, о жестоком и необязательном в мирное время акте, когда имелось много различных справедливых путей для разрешения сложных ситуаций.
В начале тридцатых годов до крайности обострилось в Ленинграде положение с жильём. Да и как ему было не обостриться, ежели новых домов после революции почти не строили, а народа прибавлялось: много прихлынуло руководящих евреев со шлейфами своих местечковых родственников (претендовали на самую лучшую жилплощадь), да и крестьяне стремились из голодающих деревень в город, к твёрдому заработку, к надёжным продовольственным карточкам. Примерно 20 тысяч семей (около ста тысяч человек), считавших себя пролетарскими, настойчиво требовали: даёшь фатеру, даёшь условия! За что боролись?
Надо было принимать какие-то меры. Начались различные заседания и совещания по этому поводу. Появился проект: на мой взгляд, очень даже обоснованный и толковый — быстро соорудить (или восстановить) возле Ленинграда два кирпичных завода. Обжигать также напольный кирпич. И главное, сразу приступить к строительству упрощённых пятиэтажных домов на сто квартир каждый. За два-три года возвести двести таких зданий и выйти из кризиса. Реально ли это? Вполне. Пятьдесят бригад по пятьдесят человек и ещё пятьсот человек на кирпичных заводах — всего требовалось три тысячи рабочих. Их и искать не надо, люди слонялись тогда без дела, ждали своей очереди на бирже труда. Только приставь к месту, только дай работу и плати — счастливы будут. И особой техники, особых капиталовложений не требовалось. Лопаты, носилки, мастерки, пилы да топоры. Леса кругом — заготовляй бревна, режь доски, брусья. Создалась бы новая строительная организация со своей базой и действовала бы дальше, разрастаясь и укрепляясь. Но для этого нужно было не на заседаниях языки мочалить, а конкретно руководить, формировать, изыскивать, направлять. Требовались условия: любое созидание не обходится без напряжения.
К сожалению, в ту пору больше ценились фразы, чем дела, больше верили заявлениям, чем поступкам. К тому же у руководителей не исчезла иждивенческая привычка жить за счёт «проклятого прошлого». Ещё раз «прижать к ногтю» враждебные классы, обеспечив за их счёт пролетариев — это, во-первых, быстрей и проще, без всякой организационной возни, а во-вторых, сие и выглядит революционно, как последовательная, принципиальная, непримиримая борьба со всеми недобитыми элементами. Но поскольку упомянутые элементы «прижимались» уже много раз, квартиры их неоднократно уплотнялись и втискивать новых людей было уже некуда, Сергей Миронович решил разрубить гордиев узел одним ударом: выселить десятки тысяч лиц непролетарского происхождения не только из квартир, но и вообще из города, отправить их в административном порядке в те отдалённые холодные края, где пресловутый Макар не пас своих столь же пресловутых телят. Что и было выполнено с присущей Сергею Мироновичу энергией.
Пострадали не только старухи и старики, бывшие сановники и чиновники, титулованные и нетитулованные граждане бывшего «света» и «полусвета», но в основном пострадала интеллигенция: музыканты и врачи, адвокаты и инженеры, научные работники, искусствоведы. За одни сутки их вышвыривали из квартир и с носильными вещами командировали по назначению. Мужчин, правда, среди них было мало, мужчины или погибли, или давно уже стали таёжными лесорубами, землекопами, добытчиками цветных металлов на рудниках. Высылались женщины, дети.
Если проявленную тогда Кировым жестокость сравнить с жестокостью Сталина, ставшую притчей во языцех, то сравнение будет отнюдь не в пользу Сергея Мироновича. Одно дело бороться с кулаками, с целым классом, осуществляя определённую идею, а другое — выбрасывать на улицу, отправлять в ссылку ни в чем не повинных людей. Проводя, к примеру, коллективизацию, Иосиф Виссарионович не знал, не предполагал, какие жертвы и трудности вызовет эта акция, какую голодовку она принесёт. Так получилось помимо его воли. А Киров сознательно (отказавшись от гуманного, но более хлопотного пути) обрёк на муки, на гибель одних людей, ради прихоти других. Кто же ему дал право — распоряжаться многими тысячами судеб?!
Иосиф Виссарионович был очень недоволен событиями в Ленинграде. Они получили широкую и неприятную огласку. При огульном выселении пострадали люди, нужные государству: учёные, специалисты высокой университетской квалификации, известные всему миру деятели культуры. Алексей Максимович Горький высказал своё резкое осуждение. Никто из пострадавших не выступал непосредственно против Сталина, следовательно, Иосиф Виссарионович не видел никаких причин для их изоляции. А теперь что же? Кто уцелел из учёных — удастся ли их использовать для дела, не возненавидели ли они Сталина за те обиды, которые нанёс им Киров?
Был момент, когда Иосиф Виссарионович, вспыхнув, хотел вообще отменить незаконную акцию Кирова, вернуть в Ленинград всех высланных. Этим самым и сопернику своему Сергею Мироновичу нанёс бы удар. Но такой выпад даже самому Сталину показался тогда слишком резким и несвоевременным. Да и как поймут, воспримут это решение те, кто уже вселился в квартиры: а ведь эти люди в массе своей ближе, дороже, надёжней, чем высланные.
Иосиф Виссарионович ограничился тем, что в разговоре по телефону выразил Кирову своё явное неодобрение. А Вячеслав Михайлович Молотов с оттенком пренебрежения сказал тогда и неоднократно повторял впоследствии: «Киров не политик и не организатор, он лишь умелый пропагандист».
Последний раз я беседовал с Сергеем Мироновичем осенью тридцать четвёртого года, приехав в Ленинград по двум делам, которые в то время считались совершенно секретными. Суть первого такова. Как известно, тогда был период быстрого развития авиации, особенно военной. Достаточно сказать, что у нас появились машины, способные летать со скоростью до шестисот километров в час, поднимаясь на десять километров и даже выше. Во многих странах «вошли в моду» скоростные бомбардировщики, считавшиеся почти неуязвимыми для средств ПВО. И прежде всего потому, что такие машины очень трудно было обнаружить на дальней дистанции. Звукопеленгация, распространившаяся тогда, утрачивала свою эффективность. Услышишь, увидишь — а самолёт уже над объектом, уже сыплются бомбы.
Однако не каждый газ находит соответствующий противогаз. Пытливые умы искали новые способы обнаружения быстродвижущихся целей. И вот в Пскове у командира зенитно-артиллерийского полка В. М. Чернова родилась идея использовать для обнаружения самолётов не звуковые, а радиоволны. Эту мысль подхватил молодой инженер Павел Кондратьевич Ощепков, служивший в полку после окончания института. Вдвоём, не имея лаборатории и вообще каких-либо условий для творчества, эти инициаторы разработали и обосновали весьма интересный проект, причём ведущая роль принадлежала инженеру Ощепкову. Оригинальный проект встретил одобрение в Управлении противовоздушной обороны РККА, его очень горячо поддержал заместитель Наркома Обороны Михаил Николаевич Тухачевский, активный сторонник технических новшеств в наших Вооружённых Силах, имевший особый нюх на все важное и полезное.
Без проволочек в Ленинграде развернулась работа по созданию «разведывательной электромагнитной станции». К этому делу подключились крупнейшие учёные, радиоспециалисты. Естественно, что и Сергей Миронович Киров не оставался в стороне, следил за ходом работ, помогал изобретателям. Материалы дефицитные требовалось разыскать, заказы внеочередно разместить по заводам. Кирова можно считать прямым «шефом» нашей радиолокационной станции. Можем гордиться: проводившиеся тогда у нас первые в мире опыты по радиообнаружению самолётов дали положительные результаты. Были созданы радиолокационные станции РУС-1, РУС-2 и портативная станция «Пегматит». В ту пору они, кстати, именовались не радиолокаторами, а электровизорами. Действовали они настолько надёжно, что были приняты на вооружение и применялись в самом начале Отечественной войны. Особенно успешно — на подступах к Ленинграду. Ранним утром 22 июня несколько расчётов радиолокационных станций одновременно предупредили о приближении вражеских самолётов. А ровно через месяц, когда гитлеровцы попытались произвести первый массированный налёт на нашу северную столицу, расчёт станции «Редут» заблаговременно сообщил на главный пост ВНОС о появлении в воздухе гитлеровской армады. Сразу же были приведены в боевую готовность зенитчики, взмыли в небо наши истребители. Такая «тёплая» встреча явилась полной неожиданностью для фашистов. Более десятка «мессеров» и «юнкерсов» были сбиты, остальные рассеяны на подступах к городу, и повернули восвояси.
Многие замыслы фашистского командования сорвали тогда наши радиолокаторщики, сами оставаясь загадкой для врагов. Даже гитлеровский аэродром сумели засечь в районе станции Сиверской. Его, естественно, разбомбили вместе с находившимися там самолётами.
Это уже потом, не имея во время войны возможности в достатке выпускать свою сложную технику, стали мы пользоваться английской и американской радиолокационной аппаратурой. Но первыми были наши изобретатели, я хочу это особо подчеркнуть и для несведущих, и для тех, кто, раскрыв рот, смотрит на запад, не видя отечественных достижений. [18]
Сталин поручил мне ознакомиться с ходом работ и доложить ему, сколь необходима новая аппаратура, каковы её возможности. И вторая цель моей поездки тоже была связана с внедрением новой военной техники. Иосиф Виссарионович просил меня составить собственное мнение о положении дел в Особом техническом бюро по военным изобретениям специального назначения — сокращённо Остехбюро. Любопытно, как возникла эта закрытая научно-конструкторская организация. В 1921 году молодой и никому не известный тогда изобретатель Владимир Иванович Бекаури обратился к Владимиру Ильичу Ленину с просьбой принять и выслушать его. Встреча состоялась. Бекаури продемонстрировал несколько своих изобретений, причём одно из них произвело на Ленина особое впечатление. Речь шла об управлении на расстоянии при помощи звуковых волн, радиосигналов. Например: Финский залив перегораживается минами, когда к ним приближаются вражеские корабли, подаётся особый сигнал, и мины взрываются. На сухопутье вдоль границ можно установить такие мины. В узлах дорог, на маршрутах движения вражеских колонн закладываются мощные фугасы, и, когда надо, — противник взлетает на воздух.
Можно было спорить о каких-то частностях, но безусловным было одно: Ленин понял, что перед ним талантливый человек, полный желания искать и творить. Вопрос об изобретениях Бекаури рассматривался на заседании Совета Труда и Обороны, после чего инженеру были предоставлены самые широкие возможности для работы. Создав и возглавив в Питере Остехбюро, Владимир Ильич Бекаури повёл дело столь уверенно, умно и напористо, что за несколько лет превратил своё детище в мощное учреждение не только с лабораториями и мастерскими, но и с заводами, с испытательным полигоном. Это был целый научно-исследовательский комплекс, разрабатывавший одновременно несколько десятков проблем. От создания ночного бинокля до самолётных радиостанций, от новых торпед до прибора по обнаружению металлических масс под водой, от взрывателей до малогабаритных источников электропитания. Охват широчайший. Правда, я высказал Бекаури своё сомнение: такие фугасы, безусловно, полезны и нужны, однако существенного значения на ход военных событий они оказать не могут, тем более при условии ведения манёвренных действий на большом пространстве. Владимир Иванович ответил, что не смотрит на свою работу узко, дело не только в фугасах, но в управлении на расстоянии вообще: с помощью радио, звука и других средств — это шаг в будущее.
Чтобы не возвращаться к проблеме, скажу лишь, что в Остехбюро, сменившем своё сложное название на обычный стандарт «Конструкторское бюро № 5» (если не ошибаюсь с номером), в этом бюро были заложены основы многих достижений техники, которыми долгое время пользовались наши Вооружённые Силы. Особой же заботой самого Владимира Ивановича всегда оставались приборы управления взрывами на расстоянии. В наших инженерных войсках были созданы специальные минные подразделения ТОС — техники особой секретности. Во время Отечественной войны эти подразделения сказали своё слово. Достаточно вспомнить такой факт. Отступая из Харькова, наши сапёры заложили большой фугас под одним из крупных зданий города. Когда там обосновались и спокойно обжились гитлеровцы, линию фронта пересёк радиосигнал. Взрыватели сработали. В результате вермахт потерял сразу несколько десятков офицеров.
Но это — потом. А тогда у Сталина, отправившего меня в Ленинград, была личная просьба к Бекаури. Имелось у этого разностороннего человека одно увлечение, если хотите знать, даже чудачество: ради собственного удовольствия он создавал несгораемые шкафы различных размеров, и каждый — особой конструкции, исключавшей всякую возможность взлома или подбора ключей. Сталин хотел, чтобы Владимир Иванович изготовил такой сейф лично для него. Я оговорил разрешение присовокупить свою такую же просьбу. Ведь через мои руки проходили документы, которые представляли особый интерес и для внешних врагов, и для внутренних недоброжелателей. Душа болела, когда оставлял такие бумаги в ящике стола или прятал их на полке среди книг. С сейфом системы Бекаури было бы куда спокойней.
У меня сложилось впечатление, что наши просьбы доставили Владимиру Ивановичу определённое удовольствие. При всех разносторонних дарованиях он больше всего, вероятно, любил свои сейфы, и ему было приятно, что авторитет его в этом деле так высок: сам Иосиф Виссарионович обратился к нему. А может, несгораемые шкафы были особенно дороги Бекаури ещё и потому, что творил он их собственными руками от начала и до конца, это были его персональные детища, рассчитанные на долгий срок.
Узнав, что мне предстоит встреча с Сергеем Мироновичем Кировым, собеседник заволновался, чаще поглаживая блестящую желтоватую голову. Сказал: родственники некоторых сотрудников Остехбюро подверглись неоправданным гонениям, выселены из Ленинграда черт знает куда. Это какое-то самоуправство, отсутствие элементарной согласованности. Вот фамилии сотрудников, которых коснулось это несчастье. Он, Бекаури, настаивает на том, чтобы его людям были созданы нормальные условия для работы. Хорошо, если об этом скажу Кирову и я.
Передаю здесь лишь смысл слов Владимира Ивановича, форма же выражения была очень горячей и резкой. Прозвучала гневная тирада о лицемерах, которые стараются прикрыть классовой борьбой прорехи в собственной голове и собственном сердце.
Я, конечно, изложил Сергею Мироновичу претензии Бекаури, передал список. Дня Кирова это, как показалось, не было неожиданностью. Он поморщился недовольно, сунул лист в какую-то папку. И вообще к моему визиту Сергей Миронович отнёсся очень даже прохладно. Совсем недавно он беседовал по тем же вопросам с инженером Ощепковым, с заместителем Наркома обороны Тухачевским. Это были официальные лица, а я в глазах Сергея Мироновича являлся фигурой, близкой к нулю. Военный специалист, каких много, занимавший какую-то скромную должность. Направлен в Ленинград Сталиным — только поэтому я и был принят в Смольном: визит, не переросший рамок визита вежливости, продолжался всего двадцать минут.
Справедливости ради надо сказать, что Киров был чем-то озабочен, куда-то спешил и, пожимая на прощанье руку, извинился — не мог уделить больше времени. Я ответил: мои вопросы по Ленинграду исчерпаны, мнение составилось, а насколько удовлетворён нашей беседой он сам, какую пользу извлёк, — это зависело лишь от него.
После этих слов Киров, человек сообразительный, хотел, кажется, продолжить наш разговор, но было уже поздно.
А с Владимиром Ивановичем Бекаури мне повезло увидеться ещё раз, когда были готовы три оригинальных сейфа разных размеров. Средний из них — для меня. Иосиф Виссарионович был удовлетворён, когда у него появились надёжнейшие шкафы. В общем, все были довольны. Но увлечение необычайными сейфами, как ни странно, в конечном счёте слишком дорого обошлось Владимиру Ивановичу — он нажил себе такого врага, которого в то время не пожелал бы я иметь никому. Сложные запоры сейфов делали их недоступными для Лаврентия Павловича Берин. Считавший своим долгом знать все обо всех, он, увы, не имел доступа к бумагам, хранившимся в нескольких бекауриевских сейфах.
Лаврентий Павлович никогда не осмелился бы вскрыть шкаф Сталина, но он представлял, что хранится у Иосифа Виссарионовича в тайниках: почти все бумаги, почти все документы так или иначе проходили через руки сотрудников Берии. Однако его тревожили наши беседы со Сталиным, длительные прогулки вдвоём. Он очень хотел знать, что же хранится в моем сейфе и ещё в одном маленьком несгораемом ящике, который некоторое время находился у меня на квартире и на даче и который Сталин никогда не открывал в присутствии посторонних.
Насколько я знаю, Лаврентий Павлович по меньшей мере два раза сам обращался к Бекаури, просил и требовал дать ему шифр, выложить тайну недоступности сейфов, однако принципиальный и добросовестный изобретатель не считал возможным передать секрет в третьи руки. Более того, он увлечённо работал ещё над одним, сверхзамысловатым шкафом. Для Берии это было уже слишком.
Большую пользу принёс стране талантливый изобретатель Бекаури и, наверное, мог бы сделать ещё очень многое. Но Берия позаботился о том, чтобы выдающийся инженер не затруднял бы его впредь своими неразрешимыми загадками.
8 сентября 1937 года заместитель начальника Управления НКВД по Ленинградской области Н. Е. Шапиро-Дайховский выдал ордер на арест Владимира Ивановича Бекаури. Ровно через пять месяцев в Лефортовской тюрьме состоялось заседание Военной коллегии Верховного суда. Председательствовал И. О. Матулевич, правая рука и надёжный помощник армвоенюриста В. В. Ульриха, «отличившегося» на процессе над «группой Тухачевского» и на многих других подобных процессах. В своей среде Матулевич был известен как незаменимый судья-скоростник, успевавший рассматривать за день два-три десятка дел. Обвиняемому для оправдания — две минуты. Владимир Иванович уложился в столь краткий срок, опрокинул все домыслы. Но это не имело значения: приговор был подготовлен заранее. Бекаури был расстрелян сразу же после суда.
В то время Наркомат внутренних дел возглавил Н. И. Ежов, сам Берия держался в тени, хотя давно уже влиял на деятельность карательных органов. Чужими руками убрал Лаврентий Павлович строптивого изобретателя. Не только отомстил этому упрямцу, но и использовал его имя в сложной интриге — для «разоблачения» близкого Сталину человека, своего опасного противника — Авеля Софроновича Енукидзе, Схема простая. Бекаури и Енукидзе были давними друзьями, закончили в Тбилиси техническое железнодорожное училище, встречались за границей в командировках. Фашистская разведка «завербовала» Енукидзе и Тухачевского. Те, в свою очередь, общаясь с Бекаури, втянули его в свою преступную группу. А Бекаури потом вербовал сотрудников Остехбюро, военных моряков, всячески вредил сам, разрабатывая негодную военную технику… Ничего не скажешь — умело, ловко и беспощадно действовал Лаврентий Павлович.

 

 

3

Киров и Берия — в моем представлении они связаны неразрывно. Понимаю собственную субъективность, но что же поделать: при воспоминании о Сергее Мироновиче сразу всплывает и другое имя.
Было лишь два человека, которые с самого начала и откровенно ополчились против Лаврентия Павловича, едва он возник на большом политическом горизонте. Прежде всего — Надежда Сергеевна Аллилуева. Ненависть её проявлялась эмоционально, бурно, вне зависимости от конкретных фактов. Может, она инстинктивно ревновала его к Сталину, первой почувствовала то скверное влияние, которое оказывал на Иосифа Виссарионовича льстивый, коварный хитрец?! «Он плохой человек! Он негодяй!» — во всеуслышанье повторяла Надежда Сергеевна. А в последние месяцы жизни ещё добавляла: «Он страшный, от него можно ожидать самого худшего!»
Берия опасался безграничной, отчаянной и прямо-таки патологической ненависти Надежды Сергеевны. Она могла бы кошкой броситься на него и выцарапать маслянистые выпуклые глаза. Лаврентий Павлович избегал её. А если доводилось встретиться где-нибудь, держался незаметно, исчезал при первой возможности. У Аллилуевой гнев бурлил, а Берия мрачно копил злобу против неё, против всех и всего, что связано с ней. Это выльется наружу, когда Надежда Сергеевна уйдёт из жизни и некому будет защищать её родственников. Вскоре мы увидим, какой особенный интерес проявит к ним Берия.
Вот как бывает: Надежду Сергеевну, не располагавшую никакими компрометирующими его сведениями, Лаврентий Павлович боялся как черт ладана. А вот Кирова, который знал всю тёмную подноготную, Берия встречал насмешливой полуулыбкой. Если и опасался Сергея Мироновича, то умело скрывал это.
Вражда двух десятилетий имела глубокие корни. Сергей Миронович Костриков ещё в 1907 году начал работать репортёром газеты «Терек», выходившей во Владикавказе, а репортёрам известно бывает многое. Имея журналистскую хватку, писал Костриков легко и хлёстко, добился популярности и вскоре стал по существу редактором этой газеты. Информацию получал разностороннюю. К чести Кострнкова, надо сказать, что он выделялся не только как репортёр, но и как автор вполне серьёзных статей, например о Льве Толстом. А свои критические выступления Сергей Миронович подписывал псевдонимом «Киров». В ту пору и Сталин заметил, оценил его как активного партийного вожака. Во время гражданской войны назвал его «русским знатоком национальных сложностей по Кавказу».
Кирову было доподлинно известно, что представляет собой Лаврентий Павлович Берия, этот, по его словам, «шарлатан и беспощадный авантюрист», сотрудничавший с грузинскими националистами, а в 1919 году в Баку являвшийся агентом мусавитистов (Берия утверждал впоследствии, что сделал это якобы по заданию большевистской партии, а сведения передавал в штаб 11-й Красной Армии опять же Кирову). Кому Лаврентий Павлович служил на самом деле, определить было трудно. Во всяком случае, его разоблачили как вражеского шпиона, арестовав на месте преступления. Велось следствие. Боевая обстановка была сложной, поэтому Киров послал в Москву телеграмму, прося разрешения расстрелять предателя. Такой приказ был отдан. Однако выполнить его сразу не удалось. Берия каким-то образом оказался на свободе (вполне возможно, что об этом позаботился Сталин), нашёл себе авторитетных покровителей. А жаль, что тогда не уничтожили ядовитую змею — это самый большой упрёк, который я мог бы адресовать Сергею Мироновичу, да и сам он трагически расплатился за свою промашку.
А ухмылялся Берия при виде Кирова потому, что знал: для Сталина прошлое Лаврентия Павловича не имело отрицательного значения. Даже наоборот. Иосиф Виссарионович был убеждён: у Берии положение безвыходное, он будет служить, как самый надёжный пёс. Хотя бы потому, что Иосиф Виссарионович спас Берию от второго ареста, грозившего ему неминуемой гибелью. В 1921 году, после проверки комиссией ВЧК деятельности Азербайджанского ЧК (комиссию возглавлял Кедров), Берия был вызван в Москву. Его должны были «взять» при выходе из вагона — Дзержинский подписал ордер на арест. Но вмешались Наркомнац Сталин и Микоян. После резкого разговора со Сталиным Дзержинский отменил арест и в сердцах порвал ордер. Подробности этого дела всплыли через много лет, на июльском Пленуме ЦК КПСС 1953 года. Сталина уже не было в живых, а Микояну пришлось оправдываться за покровительство Берии.
Общее между просто бандитами, просто авантюристами и авантюристами политическими состоит в том, что при неудаче они расплачиваются ссылкой, тюремным заключением, иногда — самой жизнью. А разница такая: в случае успеха, даже очень крупного, бандиты и авантюристы ими же и остаются, разве что только богатыми. А политический бандит, если ему повезёт, сбрасывает запятнанную одежду, обряжается в официальный мундир, превращается в руководителя. Его защищают закон и оружие, его превозносят, ему подражают… Лаврентий Павлович своевременно уяснил это, из простого авантюриста «переквалифицировался» в авантюриста политического и преуспел на таком поприще.
В двадцатых годах Сталин лишь изредка, в самых необходимых случаях, пользовался «услугами» Берии, держа в строгой тайне свою связь с ним. Это было очень удобно: Лаврентий Павлович с преданными ему земляками мог устранить любого человека, а Сталин вроде бы не имел к этому никакого отношения. В свою очередь Иосиф Виссарионович всегда негласно поддерживал Берию, заботился о его продвижении по службе. Стараниями Иосифа Виссарионовича Берия был выдвинут руководителем ГПУ Грузии, хотя тамошние партийные работники были против.
В 1931 году Иосиф Виссарионович отдыхал в Цхалтубо. Туда же по долгу службы, для охраны Сталина, приехал и Берия. Встречались они ежедневно. Это было время, когда Сталин особенно нуждался в надёжных, не рассуждающих и небрезгливых исполнителях своих далеко идущих замыслов. Он и Лаврентий Павлович Берия настолько хорошо поняли друг друга, что, вернувшись в Москву, Сталин сразу поставил на заседании ЦК вопрос о назначении Берии вторым секретарём краевого комитета партии Закавказской Федерации, в которую входили Азербайджан, Армения и Грузия. Это предложение было встречено в штыки и членами ЦК, и представителями Закавказской Федерации. Орджоникидзе, считавший Берию «продажной шкурой» и подлецом, вообще отказался присутствовать на этом заседании. Все были против, один лишь Лазарь Моисеевич Каганович, который, кстати, и вёл заседание, поддержал Сталина, не поскупившись на похвалы Берии. В общем, предложение провалилось (тогда, до XVII съезда партии, мнение членов ЦК было весомым, каждый высказывал то, что считал нужным. Выступавшего с критикой .не выбрасывали за борт, как стало потом).
Сталин был раздражён, и я нисколько не сомневался и том, что он добьётся своего. Он умел бороться за нужных ему людей. Опытный организатор, мастер закулисных комбинаций, Иосиф Виссарионович нашёл другой путь к цели. В самый короткий срок партийное руководство Закавказской Федерации было перетасовано в «рабочем порядке», а проще сказать — разогнано. Берия стал вторым секретарём Заккрайкома. Более того, ещё через несколько месяцев Закавказская Федерация вообще была ликвидирована, а Лаврентий Павлович вознесён на пост первого секретаря ЦК КП Грузии. Иосиф Виссарионович считал, что этим самым он убил сразу по крайней мере двух зайцев: Грузией отныне руководил преданный и послушный ему человек, а противники и оппоненты Сталина убедились, что выступать против него нет смысла, он всегда одержит верх.
Пользуясь доверием Иосифа Виссарионовича, Берия действовал решительно и беспардонно. Вот только один факт. Менее чем за полгода Лаврентий Павлович сменил первых секретарей в тридцати двух районах Грузии. И знаете, кто стал первыми секретарями райкомов? Начальники районных отделов НКВД! Это не анекдот, это — печальная правда.
Расположение Сталина к Лаврентию Павловичу особенно возросло после того, как тот торжественно преподнёс своему покровителю книгу «К вопросу об истории большевистских организаций Закавказья» с трогательной авторской надписью, хотя, если разобраться, к авторству Берия имел весьма косвенное отношение. Книгу эту составил коллектив грузинских историков. Лаврентий Павлович по собственной инициативе зачитал несколько глав рукописи на партийном активе в Тбилиси, сделав таким образом заявку на соавторство. Посоветовал историкам больше внимания уделить Джугашвили-Сталину. А затем и сам приложил руку, приписав Иосифу Виссарионовичу разнообразные заслуги. После бериевского редактирования получилось так, что, не будь Иосифа Виссарионовича, и большевистской партии не было бы в Закавказье, а может, и Октябрьская революция не свершилась бы. Грузинские историки не могли возразить против такой передержки, некоторые вообще не узнали о ней: историков одного за другим втихомолку увозили в тюрьму и расстреливали. Вот и остался Лаврентий Павлович единственным «автором» вышеназванного опуса. А Иосиф Виссарионович был доволен: его политическая деятельность на Кавказе была теперь подтверждена солидным наукообразным исследованием.
Итак, отношение Сталина к Кирову неуклонно и заметно ухудшалось, а к Лаврентию Павловичу — наоборот. Отразилась на этом и смерть Надежды Сергеевны. Долго и добросовестно поработав по поручению партии на Кавказе, Сергей Миронович одно время пользовался особым расположением Сталина. К тому же был своим человеком в семье Аллилуевых, а затем и в семье Иосифа Виссарионовича и Надежды Сергеевны. Она и Киров в какой-то мере противостояли влиянию Берии. Но вот не стало Надежды Сергеевны, и Киров лишился своего главного союзника в борьбе с беспринципным и коварным противником. Лаврентий Павлович чаще приезжал из Тбилиси в Москву, подолгу оставался наедине с Иосифом Виссарионовичем, обзавёлся в столице постоянной резиденцией.
Летом 1934 года Сергей Миронович отдыхал вместе с Иосифом Виссарионовичем на юге, но, по-моему, этот отдых не принёс удовлетворения ни тому, ни другому. А пока два старых товарища, два вожака, пользовавшихся теперь в партии равным авторитетом, прогуливались по зелёным крымским аллеям, Лаврентий Берия, коему надлежало обретаться в Грузии, почти безотлучно находился в столице, иногда ночевал на нашей общей квартире, где по-прежнему хозяйничал Николай Власик, быстро нашедший общий язык с Берией, относившийся к нему как к непосредственному начальнику. От Власика мне стало известно, что Берия несколько раз выезжал в Ленинград, проводя там два-три дня. Обязательно встречался с чекистом М. П. Фриновским, который возглавлял в северной столице секретную операцию по вылавливанию террористов, заброшенных якобы из-за кордона «Общерусским воинским союзом» для ликвидации партийных и советских руководителей. Но либо террористов не оказалось, либо маскировались они очень умело — никого выловить не удалось. Однако Фриновский заслужил похвалу: какое-то задание он сумел выполнить. Был отозван в Москву на более высокую должность.
В декабре было совершено покушение, всколыхнувшее всю страну. Некто Николаев подошёл к Кирову и выстрелил в него без всяких помех, будто и не существовало никакой охраны. Николаев был задержан и ликвидирован. Были также ликвидированы все свидетели этого события, все те, кто вёл следствие или вообще имел хотя бы косвенное отношение к убийству Кирова, что-то видел или слышал, о чем-то мог рассказать. Были решительно обрублены все нити, ведущие к этому делу. Вот и спорят люди до сих пор: кто, почему и для какой надобности направлял руку стрелявшего?
Я предупреждал читателей: категорически утверждать буду лишь то, что видел собственными глазами, что знаю с достоверностью, в чем убеждён. Все остальное — размышления и предположения.
Да, Сталин считал Кирова очень опасным соперником — это с особой остротой проявилось на XVII съезде партии. Да, Сергей Миронович во многом мешал Иосифу Виссарионовичу. Хотя бы в уничтожении людей, выступавших против Сталина на упомянутом съезде. В дальнейшем он мог сделаться непреодолимым препятствием на пути осуществления тех планов, которые вынашивал Иосиф Виссарионович. Так что со всех этих точек зрения Сталин был заинтересован, чтобы Сергей Миронович отправился в то путешествие, из которого не возвращаются. Но логическая связь между такой заинтересованностью и самим фактом убийства — это ещё не доказательство. А настоящие доказательства были уничтожены настолько продуманно и многоступенчато, как не уничтожались никогда раньше.
Другой аспект. Кому желательна, важна, просто необходима была смерть Кирова? Все тому же Берии. Вопрос стоял так: один из них должен уйти. Исчезнуть совсем! Лаврентий Павлович, рвавшийся к власти, знал, что Киров помешает ему занять высокий пост, даже если того пожелает Сталин. Принципиальности Кирову не занимать, а запугать его невозможно. Понимал Берия и то, что в развернувшейся подспудной борьбе симпатии Сталина на его стороне, молчаливая поддержка Лаврентию Павловичу обеспечена, особенно в случае удачных действий.
Ещё не выздоровевший, не окрепший душевно после смерти жены, обиженный и озлобленный поведением делегатов XVII съезда, Иосиф Виссарионович, как никогда раньше, старался выявить и сплотить вокруг себя самых надёжных людей, на которых можно опереться без колебаний. В армии таковыми были Ворошилов, Будённый, Егоров. В партии — Молотов, Каганович, Жданов, Хрущёв, Андреев. В личных делах, где требовалось исключительное доверие, — я. А в карательных органах, которые приобретали все большую важность, преданным исполнителем желаний Сталина мог стать Берия, не опасавшийся замазать себя грязью и кровью хотя бы потому, что и без этого весь был изгваздан ими.
Я не убеждён, что трагическая развязка конфликта между Кировым и Берией свершилась по инициативе Иосифа Виссарионовича. Кроме всего прочего, Сталин был слишком осмотрителен и осторожен, чтобы сделать такой шаг. Но жизнь, повторяю, сложна, зачастую определяющими в ней являются не яркие краски, а полутона, лёгкие штрихи. Находясь при Сталине долгие годы, я не помню случая, чтобы он взял на себя инициативу, распорядившись расправиться с кем-то из бывших соратников, товарищей. Он мог выругать, раскритиковать человека, мог заявить, что такой-то «нам больше не нужен». Случалось, что человек после этого исчезал бесследно, а бывало и так, что после всей критики, после резкой брани, работал и жил, словно ничего не произошло. Я не способен был уловить той грани, на которой кончалась у Сталина просто вспышка гнева и за которой вставал безапелляционный приговор. А вот у Берии был особый нюх, он точно улавливал, когда Иосиф Виссарионович мысленно выбрасывает кого-то сразу из всех списков. Лаврентий Павлович в этом не ошибался, во всяком случае не ошибался долго, до последних лет жизни Сталина. Лишь тогда, совершенно зазнавшись, Берия, как мы увидим, потерял своё пресловутое чутьё.
Мы о многом, да практически обо всем, о самом интимном, беседовали бывало с Иосифом Виссарионовичем, но никогда не касались в своих разговорах убийства Кирова. Не желал этого Сталин, хотя я видел, что смерть Сергея Мироновича долго мучила его. Но почему? Может, жалел старого товарища, соратника? Или совесть не давала покоя?
Когда пришла весть об убийстве, Иосиф Виссарионович сразу же в специальном поезде, в сопровождении очень сильной охраны, выехал в Ленинград. Я — при нем. В одном купе со следователем Львом Шейниным, который стал в будущем довольно известным писателем. Этакий компанейский, ухватистый, гибкий — способный выявить и доказать все, что от него требовали. Быстро делал карьеру, проворный…
В нашем вагоне находился и Николай Сергеевич Власик, отвечавший за безопасность Сталина. Очень был тогда встревожен главный охранник. Судя по его возбуждению, можно было подумать, что в Питере стреляют подряд во всех руководителей партии.
На вокзале выстроились для встречи местные ответственные работники, весь руководящий состав Ленинградского ГПУ во главе со своим начальником Филиппом Медведем. Едва поезд остановился, из вагонов высыпали прибывшие с нами охранники, молча встали справа и слева от каждого из встречавших, за их спинами.
Медленно, очень медленно спустился на перрон Сталин. Лицо злое, окаменевшее. Холод был сильный, но Иосиф Виссарионович, казалось, не чувствовал этого, не натянул даже кожаные перчатки, нёс их в правой приподнятой руке.
Сталин делал шаг за шагом, и мёртвая, давящая тишина густела вокруг. Напряжение возросло настолько, что у меня дыхание перехватило.
Остановившись возле Медведя, Сталин резко хлестнул его перчатками по лицу. Раз и другой. Два шлёпка. Испуганный, приглушённый выкрик. И в это же мгновение охранники обезоружили всех встречавших и, подталкивая, повели куда-то. Все это без голосов, без сопротивления, как в кошмарном сне.
Безусловно, сия акция, сия сцена были продуманы и подготовлены заранее. Пощёчины Сталина — не мгновенная вспышка гнева. Он ударил Медведя так, чтобы видели присутствующие, чтобы об этом знали историки. Продемонстрировал своё отношение.
С вокзала поехали в больницу, в прозекторское отделение, где уже произведено было вскрытие Кирова. Увидели собственными глазами, что он мёртв. Там же находилась жена Кирова Мария Львовна Маркус со своей сестрой. Сталин выразил им соболезнование. Затем Иосиф Виссарионович довольно долго разговаривал с врачом — хирургом Юлианом Юстиновичем Джанелидзе, который появился возле Сергея Мироновича через несколько минут после покушения и вместе с профессором хирургом Василием Ивановичем Добротворским составлял акт о смерти Сергея Мироновича. Обычно Сталин никогда не говорил по-грузински в присутствии посторонних, но на этот раз изменил своему правилу, хотя Джанелидзе хорошо знал русский язык. Вероятно, были какие-то важные обстоятельства… [19]
Начальник Ленинградского ГПУ Филипп Медведь не был сразу отстранён от обязанностей, некоторое время он ещё оставался на посту вместе со своим помощником И. В. Запорожцем. Этого помощника незадолго до покушения направил в Ленинград лично Ягода. Последний раз я видел Медведя в Смольном, в кабинете Кирова, когда он, Ягода, Молотов, Ворошилов и Жданов, в присутствии Сталина, допрашивали Леонида Васильевича Николаева, который стрелял в спину Сергея Мироновича. Убийца показался мне безвольным, жалким человечком, а не твёрдым, решительным террористом, убеждённым в своей правоте. Какая там убеждённость: Николаев бился в истерике на полу. Он даже не узнал Сталина, не понял, кто перед ним. Кричал что-то несвязное, можно было разобрать только одну повторявшуюся фразу: «Что я наделал! Что я наделал!» Допрос пришлось прекратить. Николаева увели, точнее — вытащили под руки.
В отличие от Николаева, его жена Мильда Драуле держалась спокойно, ссылаясь на то, что ничего не знает. Говорили мы и с другими свидетелями. Меня заинтересовали некоторые факты, не получившие впоследствии огласки. Например, когда второй секретарь Ленинградского обкома партии М. С. Чудов по кремлёвской «вертушке» связался с ЦК ВКП(б), чтобы сообщить о покушении на Кирова, у телефона оказался почему-то Л. М. Каганович — первый секретарь Московского областного и городского комитета партии. Он спокойно выслушал известие, сказал, что разыщет Сталина, и повесил трубку. А Иосиф Виссарионович позвонил в Ленинград минут через десять.
Ещё странность: все товарищи, переносившие Кирова из коридора, с места покушения, а кабинет, единодушно утверждали, что первым на место происшествия прибыл профессор-кардиолог Георгий Фёдорович Ланг, пытался оказать Кирову помощь. Однако фамилия профессора не была даже упомянута в официальном документе. Так что же, находился он возле Кирова или нет?
Кто-то, кажется Ворошилов, предложил вызвать Людмилу Шапошникову — любовницу Сергея Мироновича. Мне доводилось видеть её, это была рослая, статная женщина с роскошными, отливающими золотом, волосами, с характером решительным и твёрдым. Киров боготворил её и, вероятно, рассказывал многое. Она могла бы пролить какой-то свет на события. Однако Сталин, подумав, сказал:
— Мы не должны рыться в постельном бельё. Если нужно, Шапошниковой займётся Ягода. А мы не будем рыться в постельном бельё.
Вслед за Николаевым и Драуле комиссия намеревалась допросить Борисова, охранявшего в трагический час Сергея Мироновича, но почему-то отставшего в самый ответственный момент. Члены Политбюро ждали десять, пятнадцать минут — Борисова не было. Иосиф Виссарионович наливался свинцовым спокойствием, не предвещавшим ничего хорошего. Ягода нервничал, суетился, у него подёргивалась левая щека: этакий, растерянный местечковый провизор.
В комнату вошёл, а вернее ворвался Власик с выпученными глазами, с прилипшей к потному лбу чёлкой. Что-то быстро, горячо шептал на ухо Сталину — Иосиф Виссарионович, обладавший острым слухом, даже отстранился. Затем, подавив своим тяжёлым сардоническим взглядом вопрошающие взгляды присутствовавших, произнёс:
— И этого сделать не сумели… Свидетель Борисов, которого везли к нам, только что попал в автомобильную катастрофу, на углу улицы Воинова. Он почему-то вывалился из машины и почему-то разбился насмерть… Борисов погиб и не сможет дать нам показаний. Товарищ Власик говорит, что обстановка в Ленинграде неблагоприятная во всех отношениях. Опасная обстановка. Местное руководство не может или не хочет принять соответствующие меры, — ударил он взглядом Медведя. — Придётся поручить другим товарищам навести здесь порядок.
Вот и все. Члены Политбюро отбыли в Москву: их безопасность в северной столице не была, якобы, гарантирована. Все сотрудники ленинградского ГПУ были отстранены от «дела Кирова». Следствие возглавил вызванный из Москвы заместитель начальника ГПУ СССР С. А. Агранов. Ему активно и охотно помогал мой знакомый Лев Шейнин. Совместными усилиями они быстро добились от Николаева «признания» в том, что он являлся участником подпольной антисоветской, троцкистско-зиновьевской группы: эта группа поручила ему убить Кирова в отместку за разгром зиновьевской оппозиции… Считаю нужным отметить, что физические воздействия на арестованных тогда ещё не применялись.
Потом были разные другие признания. Мутная, в общем, история. Медведь давал одни показания, Запорожец — другие. Ягода (после ареста) — третьи, его личный секретарь П. П. Буланов — четвёртые. Тёмная вода…
Убийство Кирова послужило сигналом к началу «большого террора» 1935-1940 годов. Это общеизвестно. Я же хочу направить луч света на С. А. Агранова. И вот почему. Сам по себе он ничего особенного не представляет, фигура скользкая, ныне почти совсем затерявшаяся в дебрях истории. Но ведь это, повторяю, он, начиная с 3 декабря 1934 года возглавлял следствие по убийству Кирова. Как вёл, в чьих интересах — это другой вопрос. Факт тот, что Агранов доподлинно знал, как и что произошло, он располагал всеми материалами. Даже спекулировал на этом, набивая себе цену.
Агранов-бывший эсер. С 1915 года — в партии большевиков. С 1919 по 1921 год ни много, ни мало — секретарь Совнаркома. Затем, вплоть до 1937 года, занимал ответственные должности в системе ГПУ — НКВД. Оставаясь в глухой тени, готовил и проводил такие операции, которые не должны были получать никакой огласки. Он знал слишком много и догадывался, что рано или поздно его уберут те, для которых подобные знания опасны. Агранов прятал в тайниках материалы, которые, как он считал, помогли бы ему в нужный момент поторговаться за свою жизнь.
Когда Агранов стал лишним и опасным в сложной игре, его исключили из партии «за систематическое нарушение социалистической законности», — какая, великолепная формулировка, не правда ли?! И, естественно, расстреляли.
Тайники Агранова были вскрыты агентами Берии. За исключением одного, самого важного — тайник с документами об убийстве Кирова так и не был обнаружен. Остались только вторичные бумаги. А где основные? Этот вопрос постоянно мучил Лаврентия Павловича, не давал покоя Сталину. Вдруг — всплывёт нежелательное?! Этим, частично, и объясняется их постоянное, неослабевающее желание искоренить всех, кто хоть что-то знал о смерти Сергея Мироновича, стремление найти, разыскать исчезнувшие документы. Поторопились они с Аграновым. А бумаги так и не были найдены. Может, погибли во время войны, может, лежат себе-полёживают до сих пор.

 

 

4

Из Грузии поступило сообщение о том, что старая мать Иосифа Виссарионовича слабеет с каждым часом и хочет попрощаться с сыном, со всей роднёй. Сталин виделся с матерью очень редко (переезжать в Москву она отказалась), но относился к ней с глубокой почтительностью — это была последняя ниточка, связывавшая его с детством, с далёким прошлым. Про сапожника Виссариона Джугашвили, погибшего от ножа в пьяной драке, он никогда не вспоминал, по крайней мере вслух, никогда не называл его отцом, хотя вообще-то у грузин очень развита уважительность к старшим, а к старшим родственникам — особенно.
Весть была невесёлая, но я обрадовался ей, надеясь использовать как предлог для того, чтобы оторвать Сталина от напряжённой работы: ему требовался отдых, требовалась смена обстановки, новые впечатления. Иосиф Виссарионович буквально ходил по краю пропасти, рискуя сорваться в тёмную пучину психического расстройства. Нервное переутомление, несколько сильнейших неприятных потрясений и беспрерывный труд доконали его. Днём — оперативные дела, совещания, заседания, встречи, беседы, а вечером, ночью — обдумывание, писание статей, выступлений. Спал он мало, не соблюдая режим. Ложился то в два, то в три, то в четыре часа, иногда даже в шесть, а в одиннадцать, во всяком случае к полудню, вновь был на ногах. Время от времени появлялся вдруг не свойственный ему алчный аппетит, в такие периоды он много ел. Даже специально сшитый китель не мог скрыть выступавший живот.
Когда-то в детстве, играя со сверстниками, Иосиф сильно разбил руку. Она воспалилась. Местная знахарка долго лечила какими-то мазями. Помогло. Однако рука плохо сгибалась и разгибалась в локте. Когда я познакомился со Сталиным, сие не очень бросалось в глаза. Но со временем рука становилась все менее подвижной, была чуть согнута. Это раздражало его.
Стареть начал Иосиф Виссарионович. Заметно поседели и поредели волосы, углубились морщины, одрябли веки. Словно бы усохли, осели десны. Наступил тот возраст, когда организм мужчины претерпевает необратимые изменения, нарушаются некоторые функции, что влечёт за собой ряд последствий. Полуболезненное состояние и сознание постепенного угасания делают людей вспыльчивыми, капризными. У Сталина и раньше проявлялись эти качества, а теперь — возросли. Очень нужно было дать ему разрядку. Он и сам понимал, что это необходимо и, когда появился веский предлог, не стал возражать, принялся собираться в дорогу.
Глубокой ночью к пустынному перрону Курского вокзала подошёл короткий спецсостав из вагонов международного класса. Эти деревянные, коричневые с красноватым оттенком вагоны в большом количестве выпускались ещё до мировой войны, до четырнадцатого года, и, по-моему, ничего лучшего вагоностроители не достигли до сей поры. У них был мягкий, бесшумный ход. Над ступеньками подножек — аркообразная крыша. Медные, как на кораблях, поручни. Внутри отделаны красным деревом, на полах — ковры. Оборудованы были эти вагоны в соответствии с тем, для чего или для кого предназначались. У Сталина — большой салон для совещаний, кабинет, спальня с туалетной комнатой, в которой можно было принять горячую ванну. А вагон, в котором ехал я, состоял из просторных одно— и двухместных купе. Между каждой парой купе — туалет со всеми удобствами, но без ванны. Очень хорошо было жить и работать в таких вагонах, особенно, если поездка затягивалась надолго. На любой станции, в любом городе можно было сразу подключиться к телефонной и электросетям, к железнодорожному телеграфу.
Во время Великой Отечественной войны в таких вагонах часто размещались крупные штабы, вплоть до фронтовых. Многие вагоны были брошены при отступлении или разбиты бомбами. Уцелели лишь несколько десятков. Но и после войны эти ветераны долго ещё несли свою службу, удивляя выносливостью и радуя комфортом. Во всяком случае, Иосиф Виссарионович, начиная с тридцатых годов, ездил только в таких вагонах.
Наш спецсостав шёл к югу на невысокой скорости, без спешки. Днём остановки были редкими и короткими, только для смены паровоза. Но с наступлением темноты, особенно после полуночи, поезд задерживался на каждой крупной станции. Иосиф Виссарионович выходил гулять обычно со мной. Разумеется, перрон в такие минуты был совершенно безлюден, даже охранники, оцепившие его, умело маскировались, поэтому прогуливаться было приятно. Мы с Иосифом Виссарионовичем каждый раз вспоминали, как и что было у нас тут во время гражданской войны, особенно когда гнали Деникина. А если Сталину случалось бывать на какой-то станции без меня, он подробно и охотно рассказывал, что делал здесь. Я радовался: поездка, хоть и очень затягивавшаяся, уже приносила пользу его здоровью.
Вообще говоря, Иосиф Виссарионович не очень-то стремился на Кавказ, с большим удовольствием отдыхал в Крыму или в центральной полосе России; на одной из своих дач. Его раздражало навязчивое внимание земляков, помпезность встреч, бурное проявление эмоций. Не любил он пылких речей, шумных застолий, когда все взгляды сосредоточивались на нем. Поэтому, если и бывал на Кавказе, то лишь в совершенно изолированных местах, чаще всего на берегу моря. В Тифлис, а уж тем более на родину, в село Диди-Лило и в Гори, его совершенно не тянуло. Но в тот раз мы побывали там.
Захудалый домишко сапожника Джугашвили был заботами Берии окружён роскошным мраморным павильоном, дабы «сохранить первую обитель великого вождя на вечные времена», — как выразился сам Лаврентий Павлович. По этому поводу Сталин ничего не сказал, но молчание его можно было воспринимать как одобрение.
Стараниями все того же предусмотрительного Берии мать Иосифа Виссарионовича занимала в Тбилиси бывший губернаторский дворец с прекрасным большим парком. Собственно, занимала она лишь одну комнату, да ещё в нескольких комнатах обосновались её приживалки, такие же древние старухи, все в чёрном, словно монахини. Будь они способны играть в прятки, получали бы большое удовольствие от этой игры в пустынном дворце и в парке. Но им, по-моему, было не очень уютно на таком просторе, они постоянно держались тесной кучкой. Мать Иосифа Виссарионовича ничем не выделялась среди них, разве что множеством крупных веснушек, усыпавших все, что только можно усыпать. Особенно заметны они были на лице, не по-южному бледном, лишённом загара. Волосы совершенно седые, только сзади, на шее, сохранили ещё рыжеватость: это становилось видно, когда она снимала чёрный платок.
В своём строгом наряде, со скромно сложенными на груди руками, бывшая крестьянка Екатерина Голидзе-Джугашвили выглядела вполне респектабельно. Особенно когда (очень редко) водружала на нос пенсне. При этом даже некоторую надменность обретало её лицо.
По-русски старая женщина не говорила и почти ничего не понимала, поэтому, вероятно, Василий и Светлана не пользовались её вниманием, она смотрела на них равнодушно, а беседовала только с Яковом, который когда-то жил вместе с ней. Ну, и особенно, конечно, довольна была сыном Иосифом, уважившим её своим приездом. Причём мать совершенно не радовалась тому, что он занимает какую-то высокую, не очень понятную ей, должность. Наоборот, была огорчена тем, что Иосиф надолго останется в России, и повторяла: «Лучше бы ты возвратился домой и нашёл себе спокойную уважаемую работу…» Растроганный словами матери, Сталин слушал её с доброй улыбкой, какой я не видел уже давно. Хотелось надеяться на перемены. Вот приедет он в Москву совершенно здоровым, кончится тёмная полоса подозрительности, метаний.
Может, сказал кто-то старухе, или сама она догадалась, что я особенно близок к Иосифу Виссарионовичу. Тот же Берия мог сообщить. Так или иначе, но мне передали её желание увидеться и поговорить. Я охотно согласился и пошёл за позвавшей меня женщиной, столь же сухой и аскетичной, как и другие дворцовые старухи, но более быстрой, с резкими движениями. Она достаточно хорошо изъяснялась по-русски.
Мать Сталина начала расспрашивать, как живёт её сын, кто о нем заботится, чем и когда кормит, кто стелет постель, стирает бельё, ухаживает при болезни. Я объяснил, упомянув при этом Валентину Истомину, появившуюся в квартире Иосифа Виссарионовича вскоре после кончины Надежды Сергеевны.
— Она красивая? — спросила старуха.
— Она очень мила, приятна, обходительна.
— Эта женщина любит Иосифа?
— Не знаю, — пожал я плечами. — Она ведёт все хозяйство.
Старуха помолчала, потом произнесла со вздохом:
— Передай ей мою просьбу. Пусть она заботится о моем сыне как мать и жена. Больше некому о нем заботиться. Дети Иосифа живут для себя, а я скоро умру. Скажи ей, что я буду молиться за неё и здесь, и на том свете…
— Хорошо, передам все слово в слово.
— И о тебе тоже буду молиться, — продолжала она. — Вижу, что ты любишь Иосифа, и буду просить Господа нашего, чтобы он дал тебе здоровья и счастья.
Я поклонился ей.
На следующий день, прощаясь с матерью, Сталин пообещал снова приехать при первой возможности. А она в ответ благословила его и сказала:
— Ах, Иосиф, как жаль, что ты не стал священником и живёшь так далеко!
Это были последние слова, которые Сталин слышал от матери. В 1937 году она скончалась. Иосиф Виссарионович был весьма огорчён утратой, хотя, конечно, понимал неизбежность. Похоронили мать Сталина в Тбилиси возле церкви Святого Давида, почему-то рядом с могилой замечательного писателя Грибоедова.
Молитвы старой грузинки, вероятно, дошли до всевышнего, Валентина Истомина оказалась как раз той женщиной, которую каждая мать хотела бы видеть вопле своего сына. Скромная, вроде бы незаметная, но полная энергии, считавшаяся экономкой, она взяла на себя все заботы о быте Иосифа Виссарионовича, и заботы эти были ей не в тягость, а в радость. Одежда, еда, лекарство — да мало ли ещё что нужно стареюшему человеку. Валентина любила его, почти двадцать лет оставалась при нем, и этим сказано все. Сталин нашёл в ней как раз ту доброту и то понимание, которого так не хватало ему в других женщинах. В том числе и в тех, которые появлялись уже при Валентине. Вероятно, остаётся лишь сожалеть, что подобная встреча не произошла раньше.
К чести Валентины Истоминой, она никогда не пользовалась тем особым положением, которое занимала, вела образ жизни тихий и скрытный. У неё не было врагов и завистников, всем приятна была её улыбка, и те, кто хорошо был знаком с ней, ласково и уважительно называли её Валечкой.
И ещё — о матери. Вскоре после того, как почтённой старой женщины не стало, распространился слух: перед самой смертью она, якобы, сказала, кто настоящий отец Иосифа. Подчёркиваю слово «якобы», мне ведь не довелось самому беседовать с кем-либо, кто слышал это непосредственно из её уст. В те годы опасались говорить о родословной Иосифа Виссарионовича, и все же новость разошлась довольно широко, особенно на Кавказе. Поскольку в начале повествования упоминалось, что отцом Иосифа Виссарионовича одни считали местного князя, другие — путешественника Пржевальского, объективность заставляет меня упомянуть и вновь появившуюся версию, тем более, что многие горийцы, например, до сих пор убеждены в её достоверности.
Ну вот: названа была фамилия богатого торговца Эгнатошвили, который, дескать, и позаботился о том, чтобы Иосифа приняли в духовное училище, а затем в духовную семинарию. Надо сказать, что у Эгнатошвили имелось два законных сына, к которым, кстати, Сталин относился весьма благожелательно. Василий Эгнатошвили занимал пост секретаря Президиума Верховного Совета Грузинской ССР, а другой брат (имя запамятовал) заслужил звание генерала, я несколько раз встречал его в Кремле.
Сразу встаёт вопрос: было ли общее в облике братьев Эгнатошвили и Иосифа Виссарионовича? Если и да, то не бросалось в глаза. При большом-то желании между грузинами всегда можно обнаружить какое-то сходство. Но уж если говорить о сходстве, то с моей точки зрения, Иосиф Виссарионович фигурой, осанкой и даже чертами лица больше все же напоминал знаменитого путешественника. А сам Сталин, повторяю, никогда и ничего не говорил о своём отце.
Из Тбилиси привёз я сувенир: старую потрёпанную книжечку на грузинском языке, выпущенную задолго до революции — учебник для детишек, приобщавшихся к грамоте. Там были стихи Иосифа Джугашвили. И ещё заполучил несколько его стихотворений, переведённых на русский. Одно имеет биографическую, личностную что ли, основу, выражает ощущение, горечь мечтателя, борца, пророка, не понятого в родном краю:

Ходил он от дома к дому,
Стучась у чужих дверей,
Со старым дубовым пандури,
С нехитрою песней своей.

А в песне его свободной,
Как солнечный блик чиста,
Звучала великая правда,
Возвышенная мечта.

Сердца, превращённые в камень.
Заставить биться сумел,
У многих будил он разум,
Дремавший в глубокой тьме.

Но вместо величья славы
Люди его земли
Отверженному отраву
В чаше преподнесли.

Сказали ему: «Проклятый,
Пей, осуши до дна…
И песня твоя чужда нам,
И правда твоя не нужна!«

А вот другое стихотворение, более лирическое:

Когда луна своим сияньем
Вдруг озаряет мир земной,
И свет её над дальней гранью
Играет бледной синевой,
Когда над рощею в лазури
Рокочут трели соловья,
И нежный голос саламури
Звучит свободно, не таясь,
Когда, утихнув на мгновенье,
Вновь зазвенят в горах ключи,
И ветра нежным дуновеньем
Разбужен тёмный лес в ночи,
Когда беглец, врагом гонимый,
Вновь попадёт в свой скорбный край,
Когда, кромешной тьмой томимый,
Увидит солнце невзначай, —
Тогда гнетущей душу тучи
Истает сумрачный покров,
Надежда голосом могучим
Мне сердце пробуждает вновь.
Стремится ввысь душа поэта,
И сердце бьётся неспроста:
Я знаю, что надежда эта
Благословенна и чиста!

Стихотворения эти дают некоторое представление о творческих возможностях их сочинителя. Но при переводе, даже очень хорошем, обогащающем, всегда утрачивается какая-то часть индивидуальности, ритмики, колорита. Мне хотелось услышать, как звучат стихи по-грузински, как читает сам автор. Попросил его об этом, гуляя по саду в Кунцеве, когда Иосиф Виссарионович был в хорошем расположении духа, в размягчённом состоянии. Он, удивлённый, остановился возле отцветающего куста пиона, долго молчал, произнёс:
— Нет, Николай Алексеевич. Стихи писались давно. Очень давно. Ещё в прошлом веке. В нашем веке я стихов не сочинял и даже не помню, как это получалось. Но и тогда, в юности, я не читал свои стихи вслух. Чужие читал, а свои нет.
— Почему?
— Неловко было. Революционер и вдруг пишет стихи о луне, о чувствах… Наверно, просто стеснялся.
— А теперь-то?
— Теперь тем более, — улыбнулся он. — В моем возрасте вспоминать прегрешения молодости… Нет, увольте, язык не поворачивается. Дела давно минувших дней! Не надо об этом, — заключил Иосиф Виссарионович, поглаживая пальцами увядающие лепестки пиона.

 

 

5

После Отечественной войны, особенно после неблагоприятных событий в Китае, у нас все реже стали говорить о собственной культурной революции тридцатых годов. И это правильно, так как подобное выражение, прикрывавшее действия, далёкие от культуры, звучало иногда просто издёвкой. Возможно, кому-то сие и нравилось, возможно, моё мнение покажется спорным, однако самый верный способ познать истину — это выяснить все точки зрения.
Если же всерьёз говорить о преобразованиях в области культуры, то начались они вместе с преобразованиями октябрьскими и наиболее заметны, наиболее ощутимы были в первые годы, в первое десятилетие советской власти. Перед всеми трудящимися распахнулись двери музеев, театров, концертных залов, не говоря уже о клубах, избах-читальнях. Великие произведения искусства разных видов и жанров стали доступны всем: смотри, читай, любуйся, впитывай! И школа для всех — только учись! Для рабочих — рабфаки, особые привилегии при поступлении в учебные заведения, их брали в любые техникумы и вузы, закрыв доступ детям «лишенцев» и разных там «бывших». Под руководством Михаила Ивановича Калинина старая русская интеллигенция (хоть и подвергавшаяся гонению в то время), российские учителя совершили буквально подвиг — за несколько лет полностью ликвидировали безграмотность в стране, приобщили к интеллектуальной жизни многие миллионы рабочих, особенно крестьян. И это все, и многое другое, прошу заметить, произошло в двадцатые годы. Так что говорить о какой-то особой культурной революции тридцатых годов было бы просто смешно.
Для Иосифа Виссарионовича, в совершенстве овладевшего умением маскировать правильными, привлекательными фразами свои решения и действия, термин «культурная революция» имел двойной и тройной смысл. Первый, общедоступный для широких масс: создание новой по содержанию социалистической культуры, которая будет служить делу партии, приобщение к этой культуре рабочих и крестьян. А из наследства прошлых поколений взять то, что полезно для нас. Вся эта работа, начатая Октябрём, продолжалась, шла своим чередом. Однако любая революция, в том числе и культурная, не только создаёт и утверждает, но, прежде всего, отрицает, низвергает, отбрасывает. Как раз эта сторона вопроса была особенно важна Иосифу Виссарионовичу. Он говорил мне про два зуба, которые будут постоянно болеть и мешать, если их не вырвать самым решительным образом. Это, разумеется, образное сравнение, но Сталин действительно усматривал две обширные группы, вернее, две составные части нашего общества, которые требовалось «выключить из игры».
Первая группа — руководящие работники, главным образом те, кто давно в партии, давно занимается партийной или государственной деятельностью, кто работал с Лениным, привык к ленинскому стилю, знал истинные возможности Сталина, а не только стороны, которые демонстрировал народу и партии сам Иосиф Виссарионович. Эти люди понимали его просчёты, были способны на резкую критику — они были опасны. Многие из них (вместе с сотрудниками, сторонниками, родственниками) уже числились в особых списках.
Другая нежелательная Сталину группа была более обширной, расплывчатой, разнообразной. Это — и служащие, и врачи, и инженеры, и военные деятели, и учёные, и педагоги — представители интеллигенции, сохранившие вольнолюбивые традиции, зародившиеся ещё у декабристов, в среде разночинцев, весьма окрепшие к концу девятнадцатого — началу двадцатого века. Дух бунтарства, если хотите, внедрённый постепенно интеллигенцией в народные массы, и привёл оные массы к революции. Эти люди не могли принимать идеи на веру, слепо выполнять указания и директивы, они привыкли думать, сравнивать, высказывать свои соображения. Такую свободомыслящую прослойку нельзя было оглушить громом речей, ослепить яркими лозунгами, увлечь лубочными картинками прекрасного будущего. Они сомневались сами и высказывали сомнения других. Подчинить, подкупить таких трудно. Лучше — убрать. И не частями, а по возможности сразу в большом количестве. Заменить их надёжными людьми, самыми простыми, элементарными, черепные коробки которых наполнены не знаниями вообще, а только тем, что необходимо знать исполнителям. Такой человек, поднятый из низов, будет счастлив оттого, что сидит в президиумах, что хоть и по складам, но все же читает с трибуны речь, подготовленную для него. Получив некоторые материальные блага, он будет дорожить ими, своим положением, с трепетной благодарностью станет взирать на тех, кто выделил его из общей массы.
Иосифу Виссарионовичу требовались не мыслители, а надёжные помощники, проводники его идей, его воли. Но очистить место для них желательно было без борьбы на баррикадах, без винтовочных залпов, без крови на улицах. Произвести такую замену, такую революцию надо было расчётливо, твёрдо, но не поднимая шума. То есть «культурно».
XVII съезд убедил Иосифа Виссарионовича, что откладывать задуманную акцию больше нельзя. Или он добьётся своего, прочно укрепится на вершине власти, или его сомнут, скинут.
Предлогом для официального начала массовых репрессий послужило убийство Сергея Мироновича Кирова. Значит, враги подняли голову, сделали нам вызов. Мы вынуждены принять его и открываем встречный огонь по нашему противнику.
В партии началась кампания по проверке, по упорядочению хранения документов, а по существу — элементарная чистка. Ну, а когда лес рубят — щепки летят! Тут уж, мол, ничего не поделаешь. При этом в хаосе летящих щепок несведущему человеку трудно было даже уяснить, какие деревья рубят. Изолировали одного высокого руководителя — с ним связан десяток подчинённых. Брали этот десяток — за каждым тянулась ниточка ещё к дюжине. Покатившийся ком стремительно нарастал.
С горечью, с сердечной болью воспринимал я гибель знакомых товарищей, не всегда веря, что они действительно стали «врагами народа». Но как было разобраться в событиях?!
Трудно вообще осуждать человека, к которому дружески расположен, который делал для тебя что-то хорошее. А ведь я к тому же знал, что Иосиф Виссарионович ведёт давний принципиальный бой с троцкистами-сионистами, настолько ожесточённый, что перемирия быть не может. И ещё одно обстоятельство смущало меня. Ведь не Иосиф Виссарионович начал практику судебного преследования политических противников, и даже не противников, а тех, кто не соглашался с проводимой в каком-то конкретном случае линией партии. Не Сталин сформулировал термин «враг народа». Появился этот термин давно, в конце восемнадцатого века, во времена Великой Французской революции. Ещё тогда якобинцы объявляли врагами народа тех, кто «способствует замыслам объединённых тиранов, направленным против республики». Вот кому принадлежит пальма первенства.
В Советской стране этот термин впервые прозвучал 28 ноября 1917 года, когда на заседании Совета Народных Комиссаров Владимир Ильич Ленин внёс предложение об аресте (как записано в протоколе) «виднейших членов ЦК партии, врагов народа, и предании их суду революционного трибунала». Необходимо только уточнить: речь шла не о большевиках, а об аресте членов ЦК партии кадетов, которые организовали в тот день контрреволюционную демонстрацию. А за демонстрацию — к ответу. Это предложение было принято единодушно, за него голосовали Менжинский и Красиков, Бонч-Бруевич и Троцкий. Против ареста и отправки в трибунал голосовал только Иосиф Виссарионович Сталин — посчитал несправедливым. Оказавшись в одиночестве, он затем, чтобы не разрушать единства, наряду с другими поставил свою подпись под декретом, который был написан Лениным. Мало кто знал об этом случае, но я-то знал и помнил.
Один факт, один случай — это ещё не показательно. Но вот — Кронштадтский мятеж 1921 года. Когда на Политбюро обсуждался вопрос, что делать с восставшей крепостью, Сталин выступил против штурма, против кровопролития. Нужна, дескать, выдержка. Если мятежников не трогать, они сами сдадутся через две-три недели. Совсем иную позицию занял Троцкий. Упрекнув Сталина в мягкотелости, он потребовал выжечь калёным железом (одно из любимых его выражений!) очаг контрреволюции. И по собственной инициативе принял на себя полную политическую ответственность за сей акт.
Мятеж был подавлен с таким варварством, что даже многие сторонники отшатнулись от Льва Давидовича. По распоряжению Троцкого была учинена форменная резня. Кровь текла по улицам Кронштадта, смешиваясь с весенними ручьями. Были уничтожены не только восставшие моряки, но и многие женщины, проживавшие в крепости (семьи бывших офицеров, чиновников, сверхсрочников). Истреблено почти все население. Это была дикая, свирепая вакханалия, которой нет никаких оправданий.
Не с лучшей стороны проявил себя и Тухачевский, руководивший штурмом крепости. Когда ему впоследствии напоминали о кронштадтской резне, отделывался короткой фразой: «Я выполнял приказ». Правильно, выполнял распоряжение Троцкого. Но разве не мог Тухачевский запретить расстрел пленных, разве не в его силах было приостановить грабежи, насилия, уничтожение мирных жителей?! Одного слова было достаточно, чтобы пресечь вакханалию. Ведь в штурме крепости, наряду с другими войсками, участвовала 27-я стрелковая дивизия, с которой он проделал боевой путь от Урала до Омска, разгромив Колчака: бойцы этой дивизии были преданы Тухачевскому, это была чуть ли ни его личная гвардия. Однако Михаил Николаевич своего веского слова не произнёс. Почему? Считал, что Троцкий «проводит в жизнь» решение Политбюро? Или опасался, что его, как и Сталина, обвинят в мягкотелости?
До самой своей смерти отражал потом Лев Давидович упрёки в жестокости, в иезуитской аморальности. По поводу Кронштадтских событий он писал: «Я готов признать, что гражданская война — отнюдь не школа гуманизма. Идеалисты и пацифисты вечно обвиняют революцию в „крайностях“. Но суть вопроса в том, что „крайности“ проистекают из самой природы революции, которая и есть „крайность“ истории. Пусть те, кто хотят, отвергают (в своих журналистских статейках) революцию по этой причине. Я же её не отвергаю».
Сталин, разумеется, хорошо знал как деяния, так и теоретические изыскания Троцкого. И учился кое-чему у заклятого врага, пополняя свой арсенал.
И вот — тридцатые годы. Чистки. Из рядов ВКП(б) выбрасывали даже с такой расплывчатой формулировкой, как «за неактивность». Подобный ярлык можно было навесить кому угодно. Больше всего я переживал за тех товарищей, которых выгоняли, учитывая их происхождение. Ну, разве виноват человек, что родился в дворянской семье, или в том, что его отец был купцом, профессором, фабрикантом?! Да ведь такого человека вдвойне, втройне надо было ценить! Он отказался от сословных благ ради общих целей, он порвал со своим кругом, осознал важность идеи и пошёл бескорыстно служить ей во имя освобождения угнетённых. Большинство таких товарищей начали работать в партии ещё до революции, не испугавшись тюрем, ссылок. А те, кто вступил в партию, когда белогвардейцы приближались к Москве, когда Советская власть держалась на волоске?! Партийный билет тогда можно было приравнять к мандату, дававшему право на самые страшные муки в деникинских застенках, на право быть повешенным в числе первых! Около двухсот тысяч человек записались тогда в партию и пошли на фронт. А теперь многих из них исключали. И кто? Да те самые, за освобождение которых сражалось старшее поколение большевиков. У этих «новых», возглавивших чистки, было одно преимущество — пролетарское происхождение. Следовательно, предполагалось и особое чутьё, помогавшее им враз распознать «гнилую сущность» тех, кто чем-то отличался от них.
Уверен, что люди, ставшие коммунистами по убеждению, более надёжны, более непоколебимы, чем те, чьё сознание определяется главным образом бытием. Такие готовы не отдавать, а приобретать. Они пойдут туда, где им выгодней.
В этой главе было уже несколько цитат. Позволю себе привести ещё три.
«Нынешняя великая пролетарская культурная революция является совершенно необходимой и весьма своевременной в деле укрепления диктатуры пролетариата, предотвращения реставрации капитализма н строительства социализма».
И другая выдержка:
«Надо ниспровергнуть горстку самых крупных лиц в партии, стоящих у власти и идущих по капиталистическому пути… Некоторые из этих людей пролезли в партию, захватили руководящие посты. Они поддерживают и защищают всякого рода нечисть. Все они карьеристы, лжеблагородные люди, представляющие класс эксплуататоров».
И последняя:
«Сейчас наша задача состоит в том, чтобы во всей партии и ао всей стране в основном (полностью невозможно) свалить правых, а пройдёт семь-восемь лет — и снова поднимем движение по выметанию нечисти: впоследствии ещё надо будет много раз её вычищать».
Думаете, это слова Сталина? Да, они вполне могли бы принадлежать ему, но написал их в 1966-67 годах не кто иной, как Мао Цзэдун. Одни и те же термины, одинаковая интонация, единая суть. Подобные высказывания китайского вождя заставили меня ещё раз подумать, что же все-таки перевешивает: объективная закономерность развития или особенности характера того или иного руководителя? Ну, возьмём, например, наш XVII съезд и аналогичный ему, самый представительный, самый торжественный 8-й съезд Китайской компартии. Этот китайский форум объявил о строительстве социализма в стране, подвёл итоги побед и свершений. Как и у нас, почти один и тот же сценарий. Но на этом форуме мало почтительности было проявлено к Мао, и он сразу начал преследование, искоренение делегатов, ликвидацию всего, что связано с этим съездом. Три четверти делегатов были убиты или оказались в тюрьме. Развернулась «культурная революция» с массовым избиением старых кадров, с выдвижением на первый план молодых, необразованных, послушных хунвейбинов.
Не является ли подобный процесс обязательным для любой крупной, самостоятельной страны, в которой на определённом этапе революционного развития диктатура класса перерастает в диктатуру партии, а затем — в диктатуру вождя, в культ сильной личности? Поразмыслить бы над этим теоретикам. В Китае, где все делалось по восточному образцу, более жестоко и откровенно, суть так называемой «культурной революции» проявилась обнаженнее и непригляднее.
Так что же все-таки такое «культ личности»? Случайность или закономерность определённого этапа развития в определённых условиях?
Вскоре после смерти Иосифа Виссарионовича появилось стихотворение «Про орла», символика которого настолько прозрачна, что не оставляет никаких сомнений, о ком идёт речь:
Никто не знал, каким путём,
Видать, действительно был хватом,
Орёл вдруг сделался вождём
В краю обширном и богатом.

Простым и скромным был вначале,
Ему б таким и оставаться.
Но возражений не встречая,
Вождь начал быстро зазнаваться.

Он чувство меры потерял
От здравиц и аплодисментов
И самолично расклевал
Своих возможных конкурентов.

Каков размах, каков полет,
Будто у льва из перьев грива!
Кричи «Ура-а-а!», лесной народ,
Осанна! Аллилуйя! Вива!

А он средь облаков парил,
И с ним — надёжнейшая свита —
Такие ж хищные орлы:
Родня, друзья и сателлиты.

Кивок вождя — для них закон.
Готовы растерзать любого,
Кого укажет клювом он,
Кто против них промолвит слово.

Зверьё голодное молчит,
Жратву несёт орлиной стае.
Колотят — даже не рычит.
Лишь в норах горестно вздыхает.

Но есть у всех один финал.
И для орла настало время.
Животный мир возликовал,
Когда с него свалилось бремя.

А как теперь для птиц и для зверей?
Ясна ли прозаическая истина:
Власть вообще разлагает вождей,
Неограниченная — неограниченно!

Стихотворение, пожалуй, не безукоризненное с эстетической точки зрения, бывают и лучше, можно спорить и о его содержании, но оно во многом симптоматично, имеет свои безусловные достоинства. Особенно — последнее четверостишие, звучащее как предостережение: автор, вероятно, сознательно выделяет завершающие строчки, резко изменив ритм, заставив читателя словно бы споткнуться на последней фразе и поразмыслить над ней.
А ну, дорогой товарищ, остановись, призадумайся. Основательно призадумайся.

 

 

6

Среди партийных руководителей, близких к Сталину, одним из самых порядочных, одним из наиболее благородных (не только по происхождению, но и по натуре своей) был, без сомнения, Григорий Константинович Орджоникидзе. Внешне похожий на Сталина (такой же нос, такие же усы, даже манера разговаривать), но отличался тем, чего так не хватало Иосифу Виссарионовичу: был доброжелателен, вежлив, умел не одёргивать собеседников, а убеждать их без всякой обиды, вескими доводами. Энергии, организаторского таланта — в достатке. Он был человеком конкретных дел, далёким от болтовни, от закулисных интриг. Наше машиностроение, наша тяжёлая индустрия развивались стремительными темпами — и в этом немалая заслуга Григория Константиновича. Новые электростанции, новые заводы и шахты — всюду вносил он лепту. Его деяния по заслугам оценивал Иосиф Виссарионович.
Вспоминаю светлый летний день на Дальней даче, негромкий, успокаивающий шум ветерка в шатрах высоких сосен. Заехали мы за детьми Сталина, потом гурьбой отправились в гости к Микояну, в его замок, окружённый зубчатой краснокирпичной стеной. На поляне возле речки Медвенки по мановению ока раскинулась скатерть-самобранка с коньяком, винами, фруктами, восточными сладостями. Здесь были только свои, близкие. Иосиф Виссарионович возлежал на циновке, с удовольствием потягивая любимый мускат «Красный камень», доставленный из Массандры.
Дети шалили, играли в лесу, плескались в мелководной речушке. Воспользовавшись тем, что мы остались втроём, Орджоникидзе произнёс негромко и, вроде бы, полушугя:
— Знаешь, Сосо, сегодня в «Правде» двенадцать раз упомянуто твоё имя.
— Вот как? — насмешливо прищурился Иосиф Виссарионович. — Может, ты скажешь, сколько раз было вчера?
— И это скажу. Вчера было девять, и ни разу не упоминалось слово «партия».
— Разве это так важно, Серго?
— Излишества никогда и ни в чем не приносят пользы. Это похоже на слишком громкий крик о самом себе.
— Это не крик, Серго, — деловито и спокойно, как о давно обдуманном, сказал Сталин, доставая из коробки папиросу. — Это такой тон, к которому следует привыкнуть самим и приучить других.
— Разве необходимо? — разговор шёл доверительно, самым интимным образом.
— Да, страна огромна, в ней десятки разных языков, сотни разных обычаев, несколько вероисповеданий.
— Мы создаём единую социалистическую культуру…
— Совершенно верно, Серго. У нас есть замечательные учёные, у нас есть большие писатели, есть хорошие инженеры и музыканты, но огромная масса людей находится ещё на очень низком уровне развития. Это и русское и грузинское крестьянство, это кочевой казах, и узбек в пустыне, и оленевод-якут. Совсем по-разному живут и думают эти люди. Подавляющее большинство их совершенно не понимает оттенков и тонкостей нашей борьбы. И не обязательно понимать. Но как объединить их? — Сталин словно бы начертал в воздухе знак вопроса резким движением правой руки. — Нужны простые идеалы, простые слова, доступные для всех. Нужна не советская власть вообще, не партия вообще с её органами и организациями, нужен конкретный человек, который воплощал бы высшую власть, к которому можно обращаться, называть по имени, слова которого звучали бы как закон. В любой пирамиде нужна завершающая фигура.
— Царь? Самодержец? — спросил Орджоникидзе, обескураженный рассуждениями Иосифа Виссарионовича.
— Народ столетиями привык выполнять волю властелина, и отвыкнуть от этого сразу невозможно, — продолжал Сталин развивать свою мысль. — Тем более сейчас, когда в стране много хаоса, много безответственных болтунов, когда нам угрожают враги извне и внутри: сейчас люди тем более жаждут твёрдой опоры, людям требуется власть, воплощённая в одном лице. И это не самодержавие, товарищ Орджоникидзе, — повысил голос Иосиф Виссарионович, — это необходимая мера, чтобы навести в партии и в стране строгий порядок. Хватит политического фразёрства. Пора выбросить весь балласт и сосредоточить усилия на развитии нашей экономики, нашей армии.
— В твоих словах много правды, — сказал Григорий Константинович. — Но руководство партии нельзя подменить одним человеком, он не может объять необъятное. Даже такой человек, как ты.
— Речь идёт о конкретной фигуре, которая видна всем и отовсюду.
— Я понимаю, но и ты пойми: сразу найдутся приспособленцы и подхалимы, которые будут служить не идее, не партии, а только этой фигуре. Подхалим ничего не хочет делать, подхалим не желает трудиться, но он громче всех кричит: «Да здравствует товарищ Сталин!» И этим он обеспечит себе карьеру.
— Преувеличиваешь, товарищ Орджоникидзе. Бездельников и приспособленцев мы выведем на чистую воду. Не с такими справлялись, — усмехнулся Иосиф Виссарионович, наливая себе вина.
Подобные малоприятные разговоры, я бы даже сказал — словесные стычки, вспыхивали между Сталиным и Орджоникидзе все чаще, они были следствием расхождения во взглядах по многим вопросам. И взаимное охлаждение этих друзей шло на пользу прежде всего Берии: он коварно, исподволь раздувал их взаимную неприязнь.
После смерти Кирова Орджоникидзе был последним барьером на пути Берии, последней стеной, отделявшей Лаврентия Павловича от Сталина, от большой власти в Москве. Формально Берия все ещё считался секретарём Компартии Грузии, но это была лишь вывеска для непосвящённых. Почти все время Берия находился теперь возле Сталина, не жалея медовых слов для восхваления «самого величайшего из грузин», внушая ему самоуверенность, в которой Иосиф Виссарионович так нуждался в часы депрессий, вдалбливая мысль о том, что гению, ведущему народ к счастью, дозволены в борьбе все средства и методы.
Лаврентий Павлович вошёл в такое доверие, что фактически ведал всей охраной Сталина и Кремля. А главное — негласно контролировал весь карательный аппарат, все репрессивные органы государства. Ягода, а затем Ежов, непосредственно возглавлявшие репрессии, были лишь высокопоставленными марионетками, приспособленными загребать жар. При этом Сталин, не желая пачкать кровью и грязью себя, стоял словно бы в стороне от событий, лишь подсказывая через Берию, что и когда требуется предпринять. В любой момент, в случае крайней необходимости, Иосиф Виссарионович мог прибегнуть к своему испытанному способу: возложить всю ответственность на неразумных деятелей, на перегибщиков. А те из деятелей, которые знали слишком много, постепенно убирались со сцены. В свой срок полетел в ад Ягода. Предусмотрительные черти готовили там местечко и для наркома Ежова, не сомневаясь, что и он будет вскоре отправлен к ним коротать время, оставшееся до Великого Суда.
Берия очень нужен был Сталину, без его молчаливого понимания и быстрой, беспощадной исполнительности Иосиф Виссарионович остался бы как без рук. Сталин желал вообще держать Берию всегда при себе, но для этого требовалось отсечь, забыть сомнительное прошлое фаворита. Кое-кого по собственному выбору Берия убрал сам, но как поступить с Орджоникидзе, которому были известны все тёмные пятна биографии Лаврентия Павловича? Возникла мысль поменять их местами, дать Орджоникидзе руководство Компартией Грузии, а Берию перевести в Москву. Но Лаврентий Павлович не хотел этого, от подобной перестановки он ничего не выигрывал. Где бы ни находился Орджоникидзе, опасность разоблачения не уменьшалась. Поэтому и доказал Берия Иосифу Виссарионовичу, что Григорий Константинович не имеет права стоять во главе грузинской или какой-нибудь другой коммунистической партии. Почему? Да потому что это партия пролетариата, рабочих и крестьян, которая борется против всех эксплуататоров, в том числе против помещичьей знати. А Орджоникидзе — бывший дворянин, одним своим присутствием он подрывает доверие к руководству пролетарской партии. Неужели нет других достойных людей из рабочих и крестьян, из трудовой интеллигенции?
Довод был хоть и формальный, но логически правильный, вполне классовый, и Сталин принял его к сведению. Да и самостоятельность, принципиальность Григория Константиновича все больше раздражала Иосифа Виссарионовича. Теперь Орджоникидзе представлялся ему не столько надёжным помощником, сколько помехой на пути к желанным целям.
Взрыв назревал исподволь. Я обратил внимание на некоторые малозаметные, но характерные детали. Когда отмечался женский день, члены Политбюро собрались вместе с жёнами. То ли в Большом театре, где давали новую грузинскую оперу, привезённую из Тбилиси, то ли где-то на торжественном заседании. Не в этом суть. Они сидели на почётных местах вот в каком порядке: Орджоникидзе, затем его располневшая, раздобревшая Зинаида Гавриловна, потом Сталин, далее жена Андреева Дора Моисеевна и другие. Так вот, Иосиф Виссарионович придвинул свой стул ближе к Доре Моисеевне: между Сталиным и четой Орджоникидзе образовался заметный промежуток. Несколько раз Иосиф Виссарионович заговаривал с Андреевой, улыбался, но ни одного взгляда не бросил в сторону Орджоникидзе. Словно их и не было.
Григорий Константинович из партии намеревался выйти, которая, по его словам, перестала быть ленинской, большевистской. Подобный демарш нанёс бы тяжёлый удар по престижу Сталина. Не знаю, какой выход из создавшейся ситуации нашёл в конечном счёте Иосиф Виссарионович, какое решение предложил он Григорию Константиновичу. Известна лишь развязка, В один отнюдь не прекрасный день — 18 февраля 1937 года — они очень долго беседовали с глазу на глаз на квартире Сталина. Всегда бодрый, жизнерадостный Орджоникидзе на этот раз возвратился домой, как говорят, «не в себе». Был мрачен, удручён. Закрылся в кабинете и писал что-то. Потом позвал своего помощника Александра Петровича Головкина, передал ему два пакета. Один — в Наркомтяжпром. На другом, красном пакете, было написано: «Иосифу Джугашвили от Орджоникидзе». Попросил отправить немедленно. А вскоре после того, как Головкин вышел из кабинета, грянул выстрел. Зинаида Гавриловна бросилась туда, закричала «Серго убили!». Набрала номер сталинского телефона: «Серго убит!»
Нет, убийство исключается. Никого из посторонних ни в доме, а тем более в кабинете не было. Благородный человек сам ушёл из жизни, не изменив своим идеалам, принципам. Понял, вероятно, что не способен влиять на развитие событий, все больше отклонявшихся от ленинской линии.
Первым на квартиру Орджоникидзе прибыл Иосиф Виссарионович. Пытливо всмотрелся в лицо встретившего его Головкина:
— Не выдержало сердце?
— Да, — поколебавшись, ответил Головкин. — Разрыв сердца.
— Вы умный человек, — произнёс Сталин. — Вам нужно занимать высокий пост. Я думаю — в органах НКВД.
И прошёл в кабинет к мёртвому.
На следующий день в «Правде» появилось сообщение, набранное крупным шрифтом: «Товарищ Орджоникидзе Г. К. страдал артериосклерозом с тяжёлыми склеротическими изменениями сердечной мышцы и сосудов сердца, а также хроническим поражением правой почки, единственной, после удаления в 1929 году…» Ну, и так далее. За подписью наркома здравоохранения и медицинских светил.

 

 

7

В стране оставался лишь один общественный деятель, с чьей независимостью, с чьим международным авторитетом Иосиф Виссарионович вынужден был считаться. От этого совершенно самостоятельного человека в любое время можно было ожидать бесконтрольных выступлений, критики, разоблачений. Закрыть ему рот не имелось возможности, и Сталин, побаиваясь его, старался расположить к себе, привлечь на свою сторону. Речь идёт об Алексее Максимовиче Горьком. Прославленный пролетарский писатель после многолетних зарубежных странствий вернулся с благословенных курортов Италии к нам в бурлящую, много перестрадавшую Россию и поселился с семьёй своего сына Пешкова в Москве у Никитских ворот в роскошном особняке, который принадлежал до революции миллионеру С. П. Рябушинскому.
Надобно отметить, что Иосиф Виссарионович, уроженец второй половины романтического для нашей страны XIX века, принадлежал к той плеяде образованных людей, которые сохранили глубокое трепетное уважение к писателям, к их необычному труду, сливающему воедино прошедшее и будущее.
Я говорю, разумеется, о настоящих, искренних писателях, которых в России девятнадцатого века было подавляющее большинство. Имелись, конечно, и борзописцы, продававшие своё перо властям, воспевавшие существующий строй, щедро одарявший их наградами и золотыми монетами. Были и тихони, бренчавшие песенки о любви, о природе, о блаженстве и наслаждении. Однако, и те, и другие остались где-то за кулисами развернувшейся общественной драмы, они не в счёт.
Уважение к писателям, связанное с некоторым недоумением, даже с определённой робостью перед их дарованием, Иосиф Виссарионович пронёс через всю жизнь. Они — загадка, невозможно понять, чего ждать от них. Сегодня похвалишь, а завтра он черт знает что выкинет. Хорошо бы со всеми, как с Маяковским — уроженцем родного Кавказа. Владимир Владимирович публично, громогласно продекларировал свою преданность партии, откровенно признал важность партийного руководства поэзией и даже прямо обратился с просьбой к Иосифу Виссарионовичу:

Я хочу, чтоб к штыку приравняли перо,
С чугуном чтоб и с выделкой стали,
О работе стихов, от Политбюро,
Чтобы делал доклады Сталин.

Спасибо поэту за доверие. Политический руководитель просто не мог не откликнуться на такой искренний призыв. К тому же Маяковский уже поставил свинцовую точку на своём творчестве, на своей мятежной судьбе, не способен на каверзные поступки, неожиданности, не изменит своего мнения. Любить мёртвых всегда спокойней и проще. Их можно канонизировать. Поэтому Иосиф Виссарионович с лёгким сердцем увековечил его память, заявив категорически, что Маяковский был и остаётся лучшим, талантливейшим поэтом нашей эпохи.
С Владимиром Владимировичем все было ясно. А вот с другими-то творцами как, особенно с Максимом Горьким, который находился в зените мировой славы?! Скажет плохое слово — и раскатится оно по всей стране и по всей земле. Не получилось бы, как при Романовых было некоторое время: два царя в России, один в Петербурге, другой — в Ясной Поляне, и не понять, кто авторитетней для мировой общественности. Горький-то, к примеру, совсем не зависел от Сталина и был вроде бы неуязвим: самим фактом присутствия, существования держал в постоянном напряжении Иосифа Виссарионовича, заставляя опасаться огласки, тщательно скрывать некоторые решения и дела, даже откладывать их. При нем «культурная революция» не могла бы получить желаемого размаха.
Повторяю ещё раз: Алексей Максимович был для Сталина не только и не столько талантливым писателем, но прежде всего влиятельнейшей политической фигурой мирового масштаба.
Убрать Горького? Слишком рискованно. Малейшая неудача, малейший срыв — и разразится невероятный скандал. Лучше без крайностей. Надо попытаться «приручить» Горького, используя его разрекламированную приверженность к пролетариату, его заступничество за всех сирых и неимущих.
Вскоре после того как Горький вернулся в Союз и принялся разбираться, что здесь хорошо, а что плохо, Иосиф Виссарионович пригласил писателя к себе на Дальнюю дачу. Ритуал, разумеется, был продуман заранее. Все просто, естественно, очень даже по-человечески. На обед — русские щи, а для желающих — уха. Гречневая каша опять же по желанию — с маслом или мясной подливкой. Компот, чай, яблоки. Обычный обед Сталина без всяких излишеств и кулинарных ухищрений.
После обеда — неторопливая беседа на открытом воздухе, возле клумбы, где пахло цветами, порхали бабочки, пролетали пчелы. Был здесь старый большевик Сергей Аллилуев, давнишний знакомый Горького, известный ему своей честностью и порядочностью. Была Ольга Евгеньевна Аллилуева, сохранившая значительную долю прежней красоты и полностью — стремление нравиться мужчинам. В искусстве обольщения она была столь опытной и изощрённой, с такой точностью улавливала слабые, податливые струнки избранного объекта, что и на Горького произвела заметное впечатление. Глаза его поблескиаали, когда смотрел на моложавое лицо, на рельефно обтянутую платьем фигуру с умело подчёркнутыми формами.
Был здесь угловатый, дичившийся подросток Вася, была очаровательная в своём белом платьице рыжеватая девочка Светлана с простодушным любопытством на лице. Была моя дочка, очень застенчивая, с трудом отрывавшаяся от отцовской руки. А занимался с детьми, развлекал их легендарный красный нарком Ворошилов, весь в ремнях, в блестящих поскрипывающих сапогах, очень непосредственный и весёлый. Он к месту рассказал, что приобщился в детстве к пению в церковном хоре, каким хорошим музыкантом н воспитателем был их регент, Климент Ефремович до сих пор благодарен ему: музыка, особенно опера, — это высочайшее наслаждение.
Слова Ворошилова умилили Алексея Максимовича чуть ли не до слез. Он заговорил о том, сколь много на Руси самородков, талантливых людей из народа, как трудно им было в прежние времена и как мудро поступает Советская власть, открыв доступ широким массам ко всем шедеврам настоящего искусства.
И была ещё нянька — Шура Бычкова, воспользовавшаяся случаем поглядеть на великого писателя через щель полуприкрытой двери и ненароком выдавшая своё присутствие: дверь распахнулась, Шура чуть не упала, вызвав общее оживление и весёлый смех. Она была тут же представлена Горькому, как его читательница и почитательница.
В общем, побывал Алексей Максимович в крепкой, дружной семье, где господствует взаимопонимание, где растут обычные дети, где никто не способен на коварство, жестокость и прочие мерзости. Именно такое впечатление и сложилось у Горького.
Деловые вопросы обсуждались во время прогулки по просёлочной дороге, бежавшей по краю леса к Москве-реке. Когда Алексей Максимович заговорил о неурядицах в стране, о том, что буржуазная печать всячески раздувает и умело использует в своих целях наши недостатки, Сталин охотно поддержал его. Да, жить и работать нам нелегко. У партии, у рабочего класса не было никакого опыта в строительстве социализма, отсюда и неизбежные ошибки, перехлесты. Ведь мы первые, мы прокладываем путь всему человечеству и не в спокойной обстановке, а под злобный вой врагов, преодолевая их козни, их сопротивление. Но у нас большие успехи, очень большие успехи, сообщения о них появляются в печати, однако пропагандируются недостаточно. Серьёзные писатели проходят мимо нашей повседневной борьбы, повседневных достижений.
— Бранить, подмечать недостатки всегда проще, — сказал на это Алексей Максимович. — О положительном писать труднее. Требуется глубокое знание дела, терпение.
— Было бы желательно сосредоточить внимание литераторов на наших успехах, — продолжал Иосиф Виссарионович. — Это будет очень полезно. Наш опыт необходим пролетариям всего мира.
По этому поводу расхождений между Сталиным и Горьким не оказалось. Алексей Максимович обещал подумать о создании специального журнала, который освещал бы достижения молодой советской республики для нашего и зарубежного читателя. И сам, дескать, напишет серию очерков, сравнивая дореволюционную жизнь трудящихся с той, которая расцветает теперь.
Затем Алексей Максимович пожаловался на то, что его весьма беспокоит разобщённость писателей, которые разделились на враждующие группы вместо того, чтобы единым фронтом выступать под знаменем революции. И опять Сталин поддержал Горького, заявив: в Политбюро тоже встревожены столь ненормальным положением, но до сей поры не было авторитетного человека, большого, всеми уважаемого мастера, который мог бы объединить литераторов в одну творческую организацию и возглавить её. А теперь приехал Алексей Максимович, это ему по плечу, и было бы очень хорошо, если бы он принял нелёгкий труд на себя. Со своей стороны он, Сталин, обещает конкретную поддержку Политбюро. Будет принято соответствующее решение. Можно собрать наиболее видных писателей на организационное совещание, выслушать их мнения и предложения.
— Устроим такую встречу у меня дома, — сказал Горький. — За чашкой чая. Порассуждаем без протоколов и стенограмм.
— Можно и так, хотя не совсем понятно…
— Напуган писатель, дорогой Иосиф Виссарионович. И не только писатель, многие интеллигенты напуганы, и актёры, и учёные наши. Молчат они или, чувствую, говорят не совсем то, что у них на уме, а это худо, — вслух размышлял Горький. — Целую, знаете ли, заповедь выработали, совершенно противную открытой русской натуре. И ядовитая заповедь… Не думай! — Вот первое правило… Подумал — не говори!.. Сказал — не пиши!.. Написал — не подписывай!.. Если подписал — откажись!.. А лучше — не думай!.. Вот оно как. Не надобно нам такого, совершенно не надобно! Совесть и откровенность на первом месте должны быть.
— Заповедь трусливого обывателя, — нахмурился Сталин.
— Плохая заповедь, — кивнул Горький. — Но худо и то, что возникла надобность в ней. Существуют, значит, у нас фискалы, доносчики и безвинно пострадавшие есть. Посему в доме своём я строгий порядок завёл: никаких стенограмм, никаких записей. Каждый волен выражать свои мысли, говорить о чем хочет, что хочет — и без всяких последствий.
— Разумно, — согласился Иосиф Виссарионович. — Давайте соберёмся у вас. И чем скорее, тем лучше.
Так и порешили. Однако быстро лишь сказка сказывается. Потребовалась значительная работа, прежде чем такое совещание стало возможным. 23 апреля 1932 года появилось постановление ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций», которое ликвидировало ассоциацию пролетарских писателей (РАПП), другие литературные группы и поставило в повестку дня вопрос о создании единого Союза советских писателей. Но и после этого требовалось ещё согласовать платформы различных группировок, найти общую для всех линию. Лишь в октябре того же года Алексей Максимович известил Сталина: все готово для большого принципиального разговора, срок назначен, милости просим.
С утра у Иосифа Виссарионовича начался лёгкий насморк, первейший признак его напряжённости, загнанного вовнутрь волнения. Как всегда в такие часы, он был особенно сдержан, особенно спокоен, каменно-невозмутим: готовил себя к беседе с писателями, продумывал варианты, возможные выпады против него.
Члены Политбюро приехали на Малую Никитскую в девять вечера и сразу проследовали в просторную столовую, окна которой были наглухо закрыты шторами. Громоздился здесь объёмистый буфет, вдоль стен были расставлены столы и стулья. Писатели рассаживались без чинов и званий, где придётся. Некоторых я знал в лицо. Михаила Шолохова, недавно громко заявившего о себе «Тихим Доном»; худощавого деловитого, озабоченного Александра Фадеева; удивительного мастера слова Александра Малышкина. Ещё — Леонида Леонова, Федора Гладкова, Всеволода Иванова. А всего набралось человек пятьдесят.
Председательствовал, естественно, хозяин квартиры. Он начал беседу довольно казёнными фразами:
— Сегодня мы собрались, чтобы обсудить вопросы литературы… Трудами рабочих и крестьян создано в нашей стране громадное количество дел. Меняется даже география… Литература не справляется с тем, чтобы отразить содеянное…
Все слушали Горького с заметным напряжением, вызванным необычностью обстановки, и Сталин, поняв, что нужно разрядить атмосферу, подал несколько шутливых реплик. Умел Иосиф Виссарионович, когда нужно и независимо от собственного настроения, выглядеть обаятельным, простым, добродушным, умел очаровывать собеседников.
Кто-то из писателей сказал:
— У нас в России сеять разумное, доброе, вечное — это лишь половина работы. Посев надо полить кровью, чаще всего собственной.
— Вы имеете в виду наше время? — всем корпусом повернулся Сталин.
— Так было всегда, — последовал уклончивый ответ.
— Значит, такая у нас почва. Слишком тяжёлая почва, — иронически развёл руками Иосиф Виссарионович, и, хотя речь шла об очень серьёзном, многие заулыбались, оценив быстроту и точность сталинских слов.
На этом заседании, затянувшемся до утра, были заложены основы будущего Союза писателей. Разнородное, непокорное, капризное литературное племя самоохватывалось теперь определёнными рамками, получало собственную организацию, способную защищать интересы пишущих. Ну и управлять такой организацией сверху, наблюдать за ней было гораздо легче, нежели за разрозненными, расплывчатыми группировками.
Много говорили, спорили в ту ночь о творческом методе. Упоминались разновидности реализма: «пролетарский», «монументальный», «революционно-социалистический» и даже «критический» реализм. В конце концов большинство присутствовавших сошлись на термине «социалистический реализм». Признаюсь, мне было не совсем понятно, что такое творческий метод, каким методом пользовались, к примеру, Гомер, Рабле, Пушкин? В этом вопросе я чувствовал себя профаном, так как по-дилетантски ценил в искусстве, в литературе простое триединство: эстетическое наслаждение, воспитательно-познавательное значение и увлекательность, без которой любое произведение становится скучным. А где начинается скука, там пропадает искусство. Но в тот раз своё мнение я держал при себе. А суть социалистического реализма представлялась мне стремлением к так называемой «третьей действительности». То есть: показывать жизнь, явления, события, характеры не такими, какими они должны быть. Значит, хорошее возвышать, делать примером, а скверное, соответственно, представлять в самом неприглядном, отталкивающем виде. Для воспитания масс, только что потянувшихся к высотам культуры и знаний, такой подход, упрощённый для общедоступности, мог быть полезным на каком-то этапе.
А Иосиф Виссарионович молодец! Он принял живейшее участие в дискуссии о социалистическом реализме, ни в чем не проигрывая при этом писателям — специалистам. Особенно, когда речь зашла о том, что включает в себя этот метод. Некоторые товарищи были против термина «народность», сие, мол, входит в понятие партийности искусства. А Иосиф Виссарионович возразил, что понятие «народность» гораздо шире, чем «партийность». «Витязь в тигровой шкуре» никак не назовёшь партийным произведением, но оно прекрасно, так как выражает извечное стремление народа к счастью и справедливости. Поэтому, отказавшись от народности искусства, мы обедним себя, зачеркнём многие шедевры прошлого, подорвём важные корни, традиции…
На этом же совещании была сделана попытка определить роль и место писателей в новом обществе. Сталину хотелось, чтобы была чёткая, ясная, уважительная формулировка. Слова Алексея Толстого о том, что писатели есть каменщики крепости невидимой, каменщики души народной — эти слова Иосифа Виссарионовича не устраивали, казались ему расплывчатыми. «Инженеры человеческих душ» — такое определение почему-то больше понравилось Сталину. Да и сами писатели, как мне показалось, были довольны. [20]
Итак, Горький приставлен был к конкретному делу, загружен большой и полезной работой по консолидации литературных сил. Однако потенциальная опасность, исходившая от Алексея Максимовича, не уменьшилась, и Сталин постоянно помнил об этом. По его указанию Горького усиленно снабжали по разным каналам информацией об успехах на стройках и в колхозах, о развитии малых народностей, о новых школах и вузах, о враждебных происках империалистов, о том, что враги готовятся напасть на нас и мы должны быть бдительными, чтобы дать сокрушительный отпор любому агрессору. Вся эта информация, естественно, была абсолютно достоверной и не могла не воздействовать на впечатлительную душу писателя. Но не могли укрыться от Горького и массовые репрессии, захлёстывавшие страну. Исчезали его старые знакомые, честнейшие люди, представители славной русской интеллигенции, исчезали коммунисты — создатели партии, бойцы ленинской гвардии. Как? Зачем? Почему? Человек, очень чуткий к несправедливости, Алексей Максимович начал выражать своё недовольство. Пока ещё в частных разговорах. Он приглядывался, размышлял, прежде чем перейти к поступкам.
Учитывая такое положение, Иосиф Виссарионович со свойственной ему тщательностью принялся готовиться к новой встрече со знаменитым писателем. При этом ставились две главные цели. Убедить Алексея Максимовича, что усилившаяся борьба с внутренними врагами всех мастей — это суровая необходимость, которая в интересах пролетариата. Затем осторожно, без нажима, довести до Горького такую мысль: через несколько лет Сталин будет отмечать своё шестидесятилетие, взялся бы Алексей Максимович за книгу о нем, о ведущем деятеле мирового революционного движения! Поучительная, полезная могла бы получиться книга. Вот Анри Барбюс уже пишет. Хорошо это, разумеется, но все же Барбюс далёк от нашей жизни, от нашей реальной действительности. И обидно, что за рубежом-то работают, создают, а у нас пока нет.
Сумеет Сталин заинтересовать такой идеей Алексея Максимовича — будет убито сразу несколько зайцев. Дела Иосифа Виссарионовича прославит гений, творения которого переживут века. Да и общая работа над книгой связала бы их одной верёвочкой, окончательно перетянула бы Горького в сталинский лагерь.
Иосиф Виссарионович ещё раз перелистал основные произведения Горького, освежил в памяти факты его биографии. Но была в этой подготовке и негативная сторона: меня очень беспокоило, что к столь деликатному вопросу был подключён Берия, никогда не приносивший удачи тем людям, в чью сторону обращалось его внимание. На этот раз Лаврентий Павлович готовил секретное досье, отражавшее различные стороны личной жизни писателя. В частности, его любвеобильность, не раз вызывавшую семейные неприятности. Алексей Максимович и теперь, несмотря на солидный возраст, много времени уделял своей обаятельной снохе Надежде Алексеевне Пешковой, жене сына Максима. Вёл с ней продолжительные беседы об искусстве, ездил в театры, в музеи, подолгу уединялись они на втором этаже, в её комнате, где Надежда Алексеевна повесила портрет Горького собственной работы. И хотя хозяйство семьи вела другая энергичная красивая женщина — Олимпиада Дмитриевна Черткова, беспредельно преданная Горькому, все же главенствовала в доме Надежда Алексеевна. Не видевшись день, Алексей Максимович начинал скучать о ней. А сын Максим, человек разносторонне одарённый, быстро увлекавшийся и остывавший, то пускался в дальние странствия на самолётах и пароходах, то развлекался и охотился с друзьями, то всецело отдавался своим излюбленным автомобилям, сделавшись весьма хорошим водителем. Сам возился с двигателями, обожал скоростную езду и гонял до изнеможения.
Ко всему прочему, Максим не отличался хорошим здоровьем — слабоват он. Случались даже обмороки. А сам Горький, хоть и покашливал, хоть и слыл чахоточным, болезнь свою залечил, оказывается, ещё до революции, был физически крепок и бодр.
Берия показал схему дома, на которой была изображена лестница, ведушая от Горького наверх, к Надежде Алексеевне. И утверждал, что этой, мало кому известной лестницей, пользуется в особых случаях та и другая сторона. Не в этом ли одна из причин того, что Максим охладел к семье?
Я возмущён был предположениями Берии и сказал, что обсуждать такие подробности просто непорядочно и что любая попытка шантажировать Горького обречена на провал: даже намёк на подобные обстоятельства вызовет со стороны Алексея Максимовича гнев, действия самые решительные, которые навсегда поссорят его со Сталиным, оттолкнут от нас. Иосиф Виссарионович согласился со мной, сказав: «Не следует ворошить чужое бельё». Согласился потому, что понял мою правоту. Горький — не та фигура, которую можно сломать, запугать. Ну, а Берия — тому хоть плюй в его выпуклые бесстыжие глаза, ему все равно божья роса. Да и глаза-то спрятаны под толстыми стёклами, не попадёшь…
В ту пору Лаврентий Павлович официально ещё не работал в Москве, а посему с особым усердием угадывал и исполнял невысказанные или высказанные лишь наполовину пожелания Сталина. К концу разговора Берия позволил себе ещё раз привлечь внимание Иосифа Виссарионовича к сыну Горького:
— Это самое больное место, это самое уязвимое место писателя, —сказал он. — При любом происшествии Горький будет переживать за сына сильней, чем за себя самого.
Сталин кивнул и велел Лаврентию Павловичу убрать досье. Берия аккуратно завязал белые тесёмки коричневой папки и ушёл, осторожно прикрыв за собой дверь.
К Горькому поехали среди дня на трех легковых машинах. Охранники заняли посты в воротах, в подъездах, подчеркнув тем самым, какой опасности со стороны классовых врагов подвергаются всюду руководители партии. Сталин тогда был нездоров, лицо желтоватое, заметнее выделялись оспинки. Набухшие нижние веки на треть скрывали глаза. Горький сразу понял состояние Иосифа Виссарионовича, помягчел, пропала резкость, звучавшая в его голосе, смотрел на гостя с явным сочувствием. Сам Горький был в простой голубой рубашке и с феской на голове.
Два радетеля за интересы неимущих беседовали долго, закрывшись в библиотеке. Томясь ожиданием, я листал какие-то альбомы на столике и думал о том, что при всем желании, при всем преклонении перед талантом Горького, не могу поставить его рядом с Толстым. Почему? Вот Лев Николаевич, хоть и граф, а ближе к народу, сильней любил народ, гордился им и верил в него. За границей, что ли, долго пробыл Алексей Максимович, перестал понимать некоторые особенности нашей жизни. Словно бы не знает, что он единственный, кто может служить противовесом Сталину во всей стране, влиять на Иосифа Виссарионовича своим авторитетом… Но на этот раз я, кажется, ошибся в своих рассуждениях. Вышли они оба хмурые, явно неудовлетворённые разговором. Горький глухо закончил фразу, начатую ещё в библиотеке:
— … согласиться никак не могу. И уж извините, буду выступать против неразумного насилия…
— Если враг не сдаётся, его уничтожают — это ваши слова, — напомнил Сталин.
— Врага — да! Но прежде всего надобно убедиться, что перед нами действительно беспощадный враг. А если человек ошибается, если думает не так, как я, — его не убирать, а переубеждать требуется. И самому к его доводам прислушаться, чтобы понять, за кем правда. А вдруг он прав?
Иосиф Виссарионович не ответил. Простились они вежливо, спокойно, взаимно пожелав доброго здоровья. Я понял, что Сталин даже не намекнул Горькому о своём предстоящем юбилее. Не та была обстановка.
После этого посещения забота о Максиме Горьком не только не уменьшилась, но и значительно возросла. Делалось все, чтобы жизнь его протекала спокойно и благополучно. Когда знаменитый писатель отправлялся на отдых в облюбованный им дворец в Горках Десятых, туда сразу прибавляли соответствующий обслуживающий персонал. С продуктами в ту пору было трудно, однако Горькому предоставлялась возможность не нуждаться ни в чем. Мне иной раз унизительно было, но по просьбе Иосифа Виссарионовича я неоднократно исполнял обязанности, граничащие с амплуа снабженца. И только потому, что, по мнению Сталина, это составляло тайну.
Я шёл в Манеж, где размещался гараж правительственных машин. Сверкая лаком, стояли рядами лимузины. Для иностранных гостей, для своего руководства. Чёрный «линкольн» Надежды Константиновны Крупской, прекрасный «паккард» Клары Цеткин, скоростная машина Климента Ефремовича. Миновав эту вереницу шикарных авто, я подходил к полугрузовой машине, садился рядом с водителем, и мы отправлялись в секретный уголок Кремля. Я не оговорился, нет: тогда не было секретного отдела, особого отдела, сектора или управления, тогда ещё существовало такое полунаивное название, как «ленинский уголок» или «красный уголок»: в деревне, на заводе, в казарме.
Так вот, в секретном уголке Кремля мы брали требование на особые продукты, о которых в ту пору наш народ и слыхом не слыхал. Великой редкостью были апельсины и ананасы, маслины или анчоусы. Лишь на специальном складе можно было получить их, а также все достижения отечественной кухни — разные копчения и соления. Только ради Сталина я раза три съездил в эти рейсы: доставляли продукты на квартиру Горького и потом в Горки Десятые. Противно мне было все это, о чем я и заявил Иосифу Виссарионовичу. Отказался.
Как ещё ублажал Сталин знаменитого писателя? Был, например, создан под руководством А. П. Туполева удивительный по тем временам самолёт, на котором испытатель М. М. Громов 17 июня 1934 года совершил первый полет. Представьте себе зарю авиации, когда наиболее развитые страны радовались появлению десятиместных машин. А у нас поднялся в воздух цельнометаллический самолёт с фюзеляжем длиной 32,5 метра, общая площадь «жилых мест» в котором превышала 100 квадратных метров! 8 членов экипажа и 72 пассажира! Ничего себе, а? Лишь после войны мировая гражданская авиация достигнет такого уровня! Мы были впереди!
Стоял вопрос: как назвать самолёт-гигант? В Политбюро было мнение дать самолёту имя «Иосиф Сталин». Но Иосиф Виссарионович почему-то был против. Или не считал эту машину абсолютно надёжной (не дай бог, «Иосиф Сталин» потерпит аварию!), или знал, что могут появиться машины и лучше. А может, была очередная политическая интрига: он спросил, кто является самым великим человеком в нашей стране? Я ответил — писатель Максим Горький. Масштаб достижения авиаторов соответствует масштабу его всемирной славы.
Так и получила эта машина своё название. Алексей Максимович был польщён. Естественно: и ему не чужды были простые человеческие ощущения, Но при всем том напряжённость между ним и Сталиным продолжала возрастать. И я, не менее Иосифа Виссарионовича, боялся, что струна лопнет со звоном и треском, со всеми эмоциями, свойственными писателям, и мы обретём в лице Горького такого яростного и талантливого обличителя, какого и свет не видывал.
Наверное, по незнанию обстановки я волновался даже больше Сталина. Я ведь не догадывался о той непоправимой утрате, которая вскоре постигнет Алексея Максимовича. 1 мая 1934 года он вместе с сыном был на Красной площади, оба восторгались парадом и демонстрацией (даже Максим, несмотря на определённый скептицизм, был доволен). Затем сын уехал в Подмосковье на весеннюю охоту. Вернувшись, заболел воспалением лёгких и скоропостижно скончался. Сын умер, отец был убит горем, состарился сразу на много лет. Событие потрясло его, однако не настолько, чтобы он перестал понимать ситуацию. Когда после смерти Максима (не прошло и двух часов) к нему прибыли члены Политбюро, чтобы выразить сочувствие, он нашёл в себе силы усмехнуться и сказать: «Это уже не тема. Не будем возвращаться к этому разговору».
Очень скоро выяснилось, что Горький не сломлен. Он продолжал переписываться с корреспондентами во всем мире, он действовал, мыслил, мог додуматься и высказать черт знает что! Но уже новые удары ожидали его. К этому времени в дом Горького вполз и прочно обосновался в нем, стал своим человеком в семье некий молчаливый почтительный тихоня с клиноподобным лицом и всегда печальным взором. Волосы прилизанные, уши прижатые, будто приклеенные. Такой не взорвётся, не нашумит, не выскажется открыто, а затаится, уйдёт в тень, лелея свои мыслишки и замыслы, — я опасаюсь таких. Выделялись у него только странные клочковатые усики. А самое яркое — четыре эмалированных ромба на красных петлицах. Так выглядел тогда Генрих Григорьевич Ягода — главная фигура а органах безопасности. Вежлив, обходителен, аккуратен — приятный был собеседник за чашкой чая.
Говорил Ягода негромко, пришепетывая, будто стеснялся своей лёгкой картавости, которая проявлялась, когда он повышал голос. Но, несмотря на недостатки речи, умел заинтересовать, убедить собеседника, во всяком случае, сноха Горького слушала его подолгу и охотно. Утешал овдовевшую женщину и при людях, и наедине: у самого Алексея Максимовича уже не было для этого ни сил, ни желания.
Ну, вдова — это понятно, объяснимо. Но как Ягода добился расположения Горького? Великого писателя не тяготило присутствие Генриха Григорьевича: трапезничал с ним, внимал, узнавая новости. А Ягода не злоупотреблял его терпением: вовремя заводил разговор, вовремя умолкал, удалялся. А главное, пожалуй, вот что. Вся жизнь Горького была отдана литературе, это была среда его обитания, он не мог без неё, как без воздуха. Теперь, ослабев, он меньше читал, меньше встречался с собратьями по перу. Ягода возмещал этот пробел, сообщая Алексею Максимовичу литературные и окололитературные новости. Это представлялось вполне естественным, ведь Ягода имел, хотя и косвенное, отношение к тогдашнему писательскому кругу. Его родственником по жене был известный рапповский лидер Леопольд Авербах, «прославившийся» упорной, беспощадной травлей Есенина, Маяковского, Булгакова… Деятелен Авербах (племянник Якова Мовшевича Свердлова) был зело, хотя литератор слабый, язык не поворачивается называть его писателем. Творческим взлётом Авербаха был очерк о поездке на строительство Беломоро-Балтийского канала вместе с другим деятелем, членом Верховного Суда СССР Ароном Александровичем Сольцем. До небес превознес Авербах этого человека: какой умный, какой демократичный, какой справедливый… Кукушка хвалила петуха.
Однако и это, прости меня Господи, ещё не вся дьявольщина. В молодости, до революции, Ягода работал у отца Якова Свердлова — гравера и владельца тайной мастерской по изготовлению фальшивых документов, печатей, а возможно, и денежных знаков. Ученик оказался достойным своего жуликоватого учителя: дважды обкрадывал мастерскую и пускался в бега. Но, растратившись, возвращался к старому Мовше.
Благодаря Якову Свердлову после Октября Ягода получил ответственную должность и начал быстро расти по службе. А вот брат Якова по имени Зиновий (среди близких — Зина) полностью порвал со своей семейкой, отрёкся от родственников с их сомнительным прошлым, от их веры, и был проклят грозным ритуальным проклятием. Но Зиновия вскоре усыновил сердобольный писатель Максим Горький, тронутый душевными метаниями молодого человека. Так началась сложная, запутанная, авантюрная биография Зиновия Пешкова. Но нас интересует другое. Скорее всего, Зиновий и ввёл своего знакомца Ягоду в горьковскую семью, помог ему сблизиться с Алексеем Максимовичем, с его сыном и снохой.
Представляете, какие прочные, незримые, глубинные нити связывали Свердловых, Ягоду, Авербаха и им подобных людей! Это была липкая паутина, проникавшая всюду, стремившаяся опутать все звенья партийного, государственного аппарата. Считая, что нити этой паутины тянутся к Троцкому, Сталин рвал её, отсекая то одно, то другое звено. Однако она смыкалась, соединялась снова и снова. Где-то в труднодоступной глубине таились корни родства, общей веры, единой цели.
Короче говоря, Генрих Григорьевич Ягода стал в доме, в семье Горького, своим человеком, обретя доступ во все комнаты, ко всем замкам. Мог выполнить, что сам хотел или что прикажут.
На мой взгляд, не меньше смерти сына отразилась на писателе гибель самолёта «Максим Горький». 18 мая 1935 года гигантская машина поднялась над Ходынским аэродромом, над Ходынским (ныне Октябрьское) полем. В тот день должны были «катать» ударников с московских предприятий. А в первый полет над окраинами столицы пошли инженеры н рабочие — непосредственные создатели этой машины. Рядом с «Максимом Горьким» (для контраста, что ли, чтобы подчеркнуть размеры) крутился истребитель И-5, выделывая в опасной близости всевозможные фигуры. Лётчик-истребитель Благин был мастером своего дела, но все же зачем такой риск? Лавры Чкалова не давали покоя? А чем руководствовались те, кто разрешил Благину «резвиться» в воздухе?! Пассажиры, ожидавшие на аэродроме своей очереди, ахали, наблюдая за его пируэтами. Но вот истребитель, пытаясь совершить петлю вокруг крыла «Максима Горького», врезался в него, и обе машины, большая и малая, понеслись к земле, разваливаясь на куски.
Нечто символическое узрел во всем этом писатель. Дух его был подавлен.
— Всему конец, — сказал тогда Алексей Максимович. И не ошибся. Выпрямиться, воспрять он больше не смог.
18 июня 1936 года я, по просьбе Сталина, находился в Горках Десятых, где в старом дворце с колоннами лежал Алексей Максимович, страдавший «катаральным изменением в лёгких и явлениями ослабления сердечной деятельности», как указывалось в медицинском бюллетене. Возле Горького дежурили врачи, которым доверяли Сталин и Берия. Собственно, ночевал-то я в другом месте, неподалёку от Горок Вторых, на Дальней даче, а рано утром приехал во дворец к писателю — по Успенскому шоссе это близко.
Воскресное утро было на редкость душным, все говорило о приближении грозы. В 11 часов 10 минут, когда сердце Горького сделало последний удар, буквально секунда в секунду, раздался сильнейший раскат грома, само небо треснуло, раскололось, забрав к себе в огненном фейерверке молний душу гения, составляющую, вероятно, частицу всеобъемлющей души всеобъемлющего творца.
Ураганный ветер пронёсся над тем клочком земли, пригнул вершины деревьев, ломал их, разрушал стены, сбивал с ног людей, окропляя все и вся слезами дождя. Затем, в затихающем грохоте, в удаляющемся сверкании молний, хлынул сильнейший, но короткий, успокаивающий и целительный ливень.
Горький ушёл от нас. Я был одним из тех, кто стоял у его гроба. Приезжал и Иосиф Виссарионович. Он был спокоен и озабочен какими-то другими делами.
В огромном творческом наследии Алексея Максимовича осталась крылатая фраза, уже упомянутый мной лозунг: «Если враг не сдаётся —его уничтожают». В принципе, это верно. Только о каком враге речь: о враге государства или своём личном неприятеле по квартире, по цеху, по партии? Сей лозунг допускал широкие толкования и был особенно дорог тем, что подарил его Иосифу Виссарионовичу самый большой гуманист нашей эпохи. Вручил индульгенцию, пригодную для самых разнообразных случаев.
Началось следствие, чтобы выяснить, в какой мере к смерти Горького причастны тайные и явные противники нашей партии и правительства. «Судебные процессы показали, что эти подонки человеческого рода вместе с врагами народа — Троцким, Зиновьевым и Каменевым — состояли в заговоре против Ленина, против партии, против Советского государства уже с первых дней Октябрьской социалистической революции. Провокаторские попытки срыва Брестского мира в начале 1918 года; заговор против Ленина и сговор с «левыми» эсерами об аресте и убийстве Ленина, Сталина, Свердлова весной 1918 года; злодейский выстрел в Ленина и ранение его летом 1918 года; мятеж «левых» эсеров летом 1918 года; намеренное обострение разногласий в партии в 1921 году с целью расшатать и свергнуть изнутри руководство Ленина; попытки свергнуть руководство партии во время болезни и после смерти Ленина; выдача государственных тайн и снабжение шпионскими сведениями иностранных разведок; вредительство, диверсии, взрывы; злодейское убийство Менжинского, Куйбышева, Горького — все эти и подобные им злодеяния, оказывается, проводились на протяжении двадцати лет при участии или руководстве Троцкого, Зиновьева, Каменева, Бухарина, Рыкова и их прихвостней — по заданиям иностранных буржуазных разведок…
Эти ничтожные лакеи фашистов забыли, что стоит советскому народу шевельнуть пальцем, чтобы от них не осталось и следа. Советский суд приговорил бухаринско-троцкистских извергов к расстрелу.
НКВД привёл приговор в исполнение».
Цитата взята из книги «История ВКП(б), Краткий курс».
Если кому и было справедливо воздано должное на одном из судилищ, на процессе по делу «правотроцкистского блока», так это человеку, который причинил много зла, но имя которого остаётся в тени. Я имею в виду Генриха (Гершеля) Ягоду, который «проходил» под номером три, сразу после Бухарина и Рыкова.
Это он возглавил в 1934 году ОГПУ, затем его назначили наркомом внутренних дел, генеральным комиссаром государственной безопасности. Первым он был в новом Наркомате и закладывал, так сказать, фундамент этой организации. При нем значительно расширилась в стране сеть лагерей, которые надо было кем-то заполнять. Он разработал и внедрил систему доносов, насадил повсюду секретных сотрудников. Опыт у него — до революции имел контакты с царской охранкой. И сам в конце концов будучи арестован, испытал на себе «работу» бездушного механизма, созданию которого отдал много сил. От допросов «с пристрастием» до смертной казни.
На процессе «правотроцкистского блока» Генрих Ягода признал себя виновным в самых страшных грехах. Он, оказывается, был польским шпионом и агентом гестапо, он подготовил убийство Кирова и отравил Горького и Куйбышева. Я так и не мог понять, лгал он или нет? А если лгал, возводил на себя напраслину, то зачем? От кого отводил подозрения?
Не только в связи с Ягодой, но и вообще в связи с процессами «по делам» противников Сталина скажу ещё вот о чем. Иосифу Виссарионовичу никак не откажешь в смелости, в решительности, и все же он с какой-то странной осторожностью, понижая голос, говорил о масонстве, испытывая, как мне кажется, страх и ненависть к этой организации, более тайной и более сильной, чем даже всемирный сионизм. Масонство — словно бы запретная тема: заговоришь и сразу кто-то услышит, сделает выводы. Насколько помню, до войны при мне Иосиф Виссарионович лишь несколько раз, в минуты крайнего раздражения, не сумев сдержать себя, упоминал о масонах. Впервые — до процесса над Бухариным, в середине тридцатых годов. В то время Бухарин несколько раз ездил за границу, выясняя судьбу какого-то архива, чуть ли не архива Карла Маркса. В Париже, в Вене. На стол Иосифа Виссарионовича легло донесение (не могу припомнить: или от руководителя нашей агентурной разведки в Европе Кривицкого, или от заведующего особым отделом Наркомата иностранных дел Деканозова), в котором сообщалось, что в Вене дважды встречался и беседовал Бухарин с высокопоставленными масонами и, вероятно, получил от них какие-то инструкции.
«Опять масоны, опять они! — взорвался тогда Сталин, резким движением сбросив со стола пепельницу. — Они не душат до смерти, но они давят, сковывают руки и ноги! У этого дракона неисчислимое количество голов! Мы рубим одну — появляются десять! Но масоны не заставят меня служить им! Я не глупее их! Поглядим, кто окажется наверху!» — «Вы один, а они во всем мире». — «Со мной партия». — «Партий было и будет много, а масонство едино и долговечно. Если не при жизни, то после смерти они сделают с вами, что захотят. Свалят на вас все грехи века, затопчут в грязь». — «А пролетариат, а интернационал — они не позволят!» — «Ну, не знаю», — ответил я.
Ещё раз подобный разговор произошёл между нами, когда стало известно о второй женитьбе Якова Джугашвили (об этом будет сказано далее). И опять Иосиф Виссарионович опасливо и гневно посетовал на то, что масоны все тесней окружают его, проникают к нему, стараются навязать свою волю.
Вот что странно. Прошло много лет, давно нет Иосифа Виссарионовича. После Второй мировой войны снята, хоть и далеко не полностью, таинственная завеса со всемирного масонства. О масонах пишут за рубежом, о них знают, некоторых из них (без особого, впрочем, успеха) пытаются привлекать к судебной ответственности. Только у нас — полное молчание. Будто и не существует этой организации, щупальца которой проникли во все уголки земного шара. А пора бы задуматься над тем, какую роль играли масоны из ближайшего окружения Сталина, других наших руководителей, какие задания они выполняют, какими средствами добиваются своих целей.

 

 

8

Иосиф Виссарионович много читал. Почти каждый день, несмотря на занятость. Знакомился с научной, политической, технической литературой. Увлекался литературой художественной, видя в ней незаменимый учебник человековедения. Специально для него переводились немецкие, французские, английские, испанские романы, повести: и классические, и те, которые рисовали картину современного положения в этих странах. Последние давали ему определённое представление об обстановке, международном положении и уж, во всяком случае, пищу для размышлений. Сталин зачастую знакомился с произведениями по машинописному тексту, некоторые рекомендовал для широкого читателя. Однако большинство таких переводов использовалось лишь им да членами Политбюро. Или в соответствующих ведомствах. Я, например, читал все, что имело отношение к военному делу. Впрочем, у меня имелось преимущество, моих знаний хватало, чтобы осилить. подлинники на трех языках, поступавшие из-за границы.
Известный учёный Фредерик Жолио-Кюри писал в своё время: «Шедевр искусства, бесспорно, более незыблем, нежели научное творчество, но я убеждён, что учёного и художника ведут те же побуждения и требуют от них тех же свойств мысли и действия. Научное творчество на его высочайших вершинах тоже взмах крыльев. Художник и учёный, таким образом, встречаются, чтобы создавать во всех формах Красоту и Счастье, без которых жизнь была бы слишком унылым шествием…»
Это так, но каковы же романтики начала нашего века, а! Во второй половине века найдётся ли учёный, способный написать столь возвышенные слова!
Цитату эту я привёл для того, чтобы проявить позицию Иосифа Виссарионовича. Красоту и Счастье он воспринимал не как нечто важное для людей само по себе, а как цель классовой борьбы. Все виды науки и особенно искусства были для него прежде всего полем сражения на идеологическом фронте. Ничто не существовало просто так, для людей вообще, все представлялось ему ступенями классовой борьбы, эти ступени надобно было завоёвывать, удерживать, двигаясь выше и дальше.
Иосиф Виссарионович чётко представлял, сколь велика и своеобразна роль писателей в жизни общества, особенно в государствах со строгим, концентрированным управлением. По существу, писатели — единственная сила, единственная частичка общества, независимая непосредственно от руководителей, от государственного аппарата, от правительства. Вот рабочему, к примеру, не дадут станка, не обеспечат материалом, не найдут сбыта для его продукции, — сиди и тоскуй, как тоскуют миллионы рабочих в капиталистических странах. Можно отстранить от дела инженера, врача, крестьянина, даже актёра. Но писатель, поэт — неотделимы от своего труда. Разве что только как душа от тела… В тюрьму его засади, держи на хлебе и воде, с закованными руками и ногами, а он возьмёт да сочинит гениальное стихотворение, которое прозвучит по всему миру, потрясая умы и сердца, бумерангом ударит гонителей, преследователей. Примеров тому множество, от древней истории до наших дней. Юлиус Фучик создал свой замечательный «Репортаж с петлёй на шее» в гитлеровской тюрьме со строжайшим режимом. Муса Джалиль писал стихи в камере Моабита.
Сталин говорил, что один хороший роман способен принести социализму больше пользы, чем работа всех пропагандистов и агитаторов нашей партии за несколько лет. Такая книга даёт представление о наших думах и поступках, о наших целях и образе жизни, привлечёт к нам множество новых людей. А с другой стороны — одна талантливая, но враждебная книга способна принести такой опустошительный вред, что дезавуирует наши идеологические усилия за долгое время, выставив в смешном виде руководителей или показав их коварными злодеями, чинушами, себялюбцами.
Сила талантливого произведения сокрушительна, не ограничена по времени и пространству. Если оно создано, его не арестуешь, не уничтожишь: запрещённое здесь, оно вырвется на волю в другом месте. И коль скоро в потоке обычной литературы появляется из ряда вон выделяющаяся книга, не следует набрасываться на неё, воевать с ней, преследовать автора. Мудрость заключается в том, чтобы использовать данное произведение и его создателя в нужных партии и стране целях. Или позаботиться о том, чтобы появился достойный литературный противовес.
Сталин никогда не смешивал писателей, вообще талантливых людей, с администрацией творческих организаций. Настоящий писатель или художник в аппарат не пойдёт, разве только по требованию партии, как А. А. Фадеев. Настоящий талант живёт своим творчеством и в прямом и в переносном смысле. А вот после Сталина, как я понимаю, утратилась грань между творцами и чиновниками от искусства, возобладали последние. Отсюда и многие утраты. В погоне за спокойствием и благополучием чиновники без труда оттесняют на задний план житейски беззащитных творцов. Или подвергают их гонению, стараясь избавиться от них, пополняя тем самым сильнейшими борцами мирового масштаба ряды наших идеологических противников.
Известен разговор Сталина с Поликарповым [22] , приставленным в своё время от партии к Союзу писателей. Пожаловался Поликарпов на то, что литераторы — народ своенравный, капризный, неорганизованный, работать с ними чрезвычайно трудно.
— Ничем не могу помочь, — пожал плечами Иосиф Виссарионович. — Мы можем заменить кого угодно, мы можем заменить любого наркома, но заменить писателя не в наших силах. Придётся работать с такими, какие есть. Других у нас нет.
Сталин не только советовал быть терпеливыми, доброжелательными и заботливыми по отношению к писателям, но и сам в этом отношении являл неплохой пример. На удивление сложны, интересны были его взаимоотношения с Михаилом Булгаковым. Считая его очень талантливым, Иосиф Виссарионович прощал Булгакову многое, чего никогда не простил бы близким людям, товарищам по партии. Вспомним полную остроумного сарказма, фейерической булгаковской фантазии повесть «Собачье сердце». Великолепный хирург, смелый экспериментатор берет с улицы Шарика, скромную дворняжку, которая ведёт обычный для себя образ жизни, с трудом добывая пропитание на холодных городских улицах. Хирург делает революционную операцию: пересаживает собаке некоторые органы погибшего пролетария-уголовника. И вот добропорядочная дворняжка постепенно превращается в заурядного человекообразного хама, быстро наглеющего в благоприятной для него обстановке двадцатых годов. Осознав выгоду своего плебейского происхождения, свою безнаказанность, новоявленный гибрид пьёт, бездельничает, грубит, всячески притесняет породившего его интеллигента, вплоть до того, что с помощью домкома пытается вытеснить врача с жилой площади, где тот, кстати, оперирует. Чтобы спастись от совершенно распоясавшегося хама, есть только один выход: вернуть его в прежнее собачье состояние. Что и делает хирург.
Прочитав рукопись, Иосиф Виссарионович был просто ошарашен. Несколько дней раздумывал, прежде чем высказал своё мнение: «Хлёстко! Очень хлёстко! Отдельные страницы даже сильнее, чем у Салтыкова-Щедрина. Такой острый талант должен служить нам!»
Судьба Булгакова была предопределена этими словами. Люди, осмелившиеся лишь вякнуть против Советов, против Сталина, мгновенно оказывались у черта на куличках, а создатель смелой, прямо-таки сбивающей с ног сатиры разгуливал по столице и работал над новым произведением.
В то время, когда не остыл ещё накал гражданской войны, о белых офицерах если и упоминалось, то лишь с ненавистью, как об извергах и кровопийцах, с прибавлением самых бранных слов, а на сцене, ошеломляя зрителей, шла булгаковская пьеса «Дни Турбиных», герои которой, золотопогонники, представители враждебного класса, выглядели самыми обычными, даже весьма милыми, порядочными людьми, со всеми человеческими слабостями и достоинствами. Это была дружная дворянская семья, справедливая и бескорыстная, с развитым чувством чести, с высоким русским патриотизмом. Не сосчитать, сколько раз сверхбдительные и сверхосторожные блюстители архиклассовых догм запрещали эту пьесу, выбрасывали из репертуара, а она вновь и вновь появлялась во МХАТе. Почему? Да потому, что её любил смотреть Сталин. Власик предупреждал администрацию театра: на следующей неделе должны быть «Дни Турбиных». И «зарезервированный» спектакль мгновенно возобновлялся.
Иосиф Виссарионович питал какое-то особое пристрастие к этой пьесе. Шестнадцать раз наслаждался он этим шедевром. Один раз — с Кировым. Трижды — вместе со мной. Чаще всего — вдвоём с весьма пожилой женщиной, фамилию которой, я давно уже обещал назвать и обязательно назову вскоре.
Это не были официальные, торжественные выезды в театр. Никто, за исключением определённых лиц, не подозревал, что в зрительном зале находится Сталин. Обычный спектакль, и только. А Иосиф Виссарионович был счастлив в эти минуты, ощущая то, что близко было его молодости, очищаясь духовностью Турбиных от повседневной засасывающей, ожесточённой и отупляющей борьбы с врагами, с бюрократами, дураками и подхалимами. Долго и беззвучно смеялся Иосиф Виссарионович над приключениями Лариосика. Затихал, подаваясь вперёд, когда появлялась Лена-светлая, грустил с ней, не скрывая влюблённости в этот образ. Однажды спросил меня: не напоминает ли Лена Матильду Васильевну Ч.?
Да-да, ту светскую даму-путешественницу, очень богатую и немного взбалмошную, которая случайно оказалась в семнадцатом году в Красноярске и приняла самое горячее участие в судьбе ссыльного революционера — солдата Джугашвили! Господи, кто бы мог подумать, что этот железный человек бережно хранит память о ней, что воспоминания, связанные с Матильдой Васильевной, трогают и согревают его! Впрочем, горькие струи в жизни всегда тесно переплетаются с приятными, а время постепенно сливает их в единый поток.
Таково было личное отношение Иосифа Виссарионовича к пьесе «Дни Турбиных». А официальное, как руководителя партии и государства?.. Он, конечно, знал, какая буря бушевала вокруг произведений Булгакова, с какой злобой, даже с непристойностями обрушилась на него критика. Появились десятки, сотни рецензий, и все ругательные. В. Киршон, Л. Авербах, В. Блюм, Р. Пикель, не стесняясь в выражениях, печатно утверждали, что этот самый Мишка Булгаков, именующий себя писателем, в залежалом мусоре шарит, подбирает объедки после того, как наблевала дюжина гостей, что его Алексей Турбин — сукин сын, и автор от героя недалеко ушёл. Даже сам А. Луначарский заявил 8 октября 1926 года в «Известиях», что Булгакову нравится «атмосфера собачьей свадьбы вокруг какой-нибудь рыжей жены приятеля» (это вокруг Лены-то!). И вообще от пьесы «идёт вонь», как было сказано на совещании в агитпропе.
Да, Сталин знал, какому остракизму подвергается Булгаков, и все же поддерживал его. Когда говорили, что «Дни Турбиных» — пьеса вредная, противоречащая нашим принципам классовой борьбы, Иосиф Виссарионович усмехался в усы:
— Наоборот. Она убедительно показывает силу революции. Даже такой крепкий орех, как семья Турбиных, не выдержал и распался. Не устояла белая гвардия… Глубже надо вникать в суть дела.
Своё мнение Иосиф Виссарионович изложил и обнародовал в «Ответе Билль-Белоцерковскому», который был опубликован в начале 1929 года. Там, в частности, сказано: «Что касается собственно пьесы «Дни Турбиных», то она не так уж плоха, ибо она даёт больше пользы, чем вреда. Не забудьте, что основное впечатление, остающееся у зрителя от этой пьесы, есть впечатление, благоприятное для большевиков: «если даже такие люди, как Турбины, вынуждены сложить оружие и покориться воле народа, признав своё дело окончательно проигранным, — значит, большевики непобедимы, с ними, большевиками, ничего не поделаешь. «Дни Турбиных» есть демонстрация всесокрушающей силы большевизма.
Конечно, автор ни в какой мере «не повинен» в этой демонстрации. Но какое нам до этого дело?«
Известны также слова Сталина, сказанные Горькому: «Вот Булгаков! Тот здорово берет! Против шерсти берет! Это мне нравится!»
Об уважении, об особом отношении свидетельствует и то, что Иосиф Виссарионович читал все письма, отправленные ему Булгаковым, в которых писатель не только сетовал на свою тяжкую участь, прося отпустить его в поездку за границу, но и хлопотал о своих пострадавших друзьях. Например — об арестованном драматурге Н. Эрдмане. Ведь это же факт, что Сталин звонил Булгакову домой, беседовал с ним. Когда у Булгакова резко обострилась болезнь почек, что и явилось причиной смерти, в его доме раздался звонок Поскребышева: «Товарищ Сталин просит узнать, какая помощь нужна?..» Кто ещё из руководителей партии за всю историю страны Советов оказывал такое внимание рядовому писателю, не состоявшему в руководящих органах, беспартийному, к тому же гонимому критикой?! Не было больше ничего похожего!
Для полного понимания взаимоотношений Сталина и Булгакова надо упомянуть одно малоизвестное, но существенное обстоятельство. Приехав осенью 1921 года в Москву, писатель-драматург познакомился в МХАТе с умной, обаятельной женщиной Ольгой Сергеевной Бокшанской, машинисткой и секретарём Немировича-Данченко. Зачастил к ней на квартиру, где и встречался с Иосифом Виссарионовичем. Это был период, когда очень сильное, но кратковременное увлечение Сталина Ольгой Сергеевной близилось к концу, он охладел к ней, хотя связи поддерживались до самой её смерти в 1948 году. И увлечение Булгакова Ольгой Сергеевной, тоже очень сильное, переросло в ровную дружбу. А женился Булгаков на младшей сестре Ольги Сергеевны, на Елене Сергеевне; женился в третий раз, но окончательно, прожив с ней до конца своих дней. Естественно, Иосиф Виссарионович видел в квартире старшей сестры Елену Сергеевну, она произвела на него очень хорошее впечатление, он помнил о ней. Все это не могло, конечно, не сказываться.
Знаю, что Иосиф Виссарионович, получив письмо Булгакова с просьбой разрешить выезд за границу, вначале ничего не имел против. Пусть отдохнёт человек, наберётся сил, новых впечатлений. Не вернётся — тем хуже для него, такова ему и цена… Даны были соответствующие указания — отпустить. Но в самый последний момент взяли верх другие соображения, можно сказать, эгоистического порядка. У Иосифа Виссарионовича были свои виды на талантливого драматурга.
Не кому-либо, а именно Булгакову заказал один из московских театров пьесу о Сталине: разумеется, не без ведома Иосифа Виссарионовича. Основные аспекты были оговорены заранее, а все остальное полностью доверялось писателю. Сталин считал: если уж Булгаков возьмётся, это будет не скороспелый боевик, не чрезмерные восторги услужливого блюдолиза, а настоящее произведение, способное жить долгие годы. По его мнению, Булгаков был близок, понятен ещё и потому, что и сам Иосиф Виссарионович в какие-то часы и дни погружался в полуреальный странный мир фантастических грёз, воспаряясь над грешным и суетным миром, иногда даже теряя чёткое ощущение границы между привидевшимся и реальным.
Писатель и в этот раз остался верен себе. Он создал пьесу о хорошем грузинском юноше с большими задатками, о его друзьях, о том времени, когда рос и мужал Сосо Джугашвили, принося радость окружающим людям. Автор словно бы предлагал Сталину (и другим тоже) оглянуться, посмотреть на себя в прошлом, подумать, что утрачено, потеряно в дальней дороге, что ещё можно восстановить. Конечно, это было совсем не то, на что рассчитывал Иосиф Виссарионович, однако, пьеса могла увидеть свет, если бы не одно обстоятельство: Сталин, как мы знаем, очень не любил вспоминать о своём детстве, о семинарских годах, о сапожнике Джугашвили, о своём туманном происхождении. Разумеется, выдвинуть это доводом для отказа от пьесы Сталин не мог. Он нашёл другую формулировку:
— Все молодые люди похожи один на другого. Что может быть интересного и поучительного в их короткой жизни? Особенность, индивидуальность каждого ещё не проявилась. Не понимаю, зачем ставить такую пьесу?!
Её не поставили и не напечатали.
Такая же участь постигла и вторую, более завершённую пьесу Булгакова о Сталине, условно называвшуюся «Батум». Будучи самостоятельной, она как бы продолжала линию, начатую в пьесе о детстве и юношестве Джугашвили. Но здесь выведен был уже молодой революционер, руководитель батумской стачки и демонстрации 1902 года: остроумный, обаятельный, пользующийся уважением трудящихся, почтительным отношением со стороны товарищей. Мне пьеса понравилась, хотя перестарался, пожалуй, Булгаков, выведя Джугашвили слишком уж опытным, знающим, авторитетным. Не был ещё Джугашвили таким в самом начале века. Этот налёт, эту прямолинейность можно было снять при подготовке спектакля, которая развернулась во МХАТе летом тридцать девятого года, незадолго до сталинского юбилея. Однако режиссёры и актёры, наоборот, усилили те аспекты, которые вызывали моё сомнение. Спектакль получился льстивый, слишком уж воспевающий, несколько даже слащавый. Булгаков был недоволен. Иосиф Виссарионович, послушав однажды за сценой, инкогнито, как идёт репетиция, был огорчён. А через несколько дней вынес свой решающий приговор: «Помпезно и плоско. Такой спектакль нам не нужен».
Иногда пишут о том, что Булгаков подвергался преследованиям, его произведения запрещались, что жизнь его была трудной. А у кого она лёгкая?! Однако не зачислил же его Иосиф Виссарионович в разряд врагов. Смею уверить, что НКВД не вмешивалось в его творческие дела. Можно теперь говорить что угодно, однако факты неоспоримы: в сталинские времена были созданы шедевры нашей литературы «Мастер и Маргарита» и «Белая гвардия». А когда они увидели свет, чуть раньше или чуть позже — принципиального значения не имеет.
Булгаков — не исключение. Столь же уважительно относился Сталин и ко многим другим писателям. В том числе к Алексею Толстому, бывшему графу, вернувшемуся из эмиграции. Особенно после того, как Толстой создал роман «Пётр Первый», ставший настольной книгой Иосифа Виссарионовича: в этом самодержце Сталин видел достойный образец российского правителя, мудрого и смелого, жестокого и щедрого, коему следовало подражать если не во всем, то во многом. Ну и конечно, очень обрадовался Иосиф Виссарионович появлению «Хлеба», где сам Сталин был главным героем, фигурировал на одном уровне с Лениным. Стоило ли после этого придавать значение весёлым гулянкам, всяким чудачествам титулованного писателя, идущим от широкой русской натуры.
А вот прекрасному писателю, отличному стилисту Пантелеймону Романову не повезло. Уж не фамилия ли виновата? До сей поры не могу понять, что сделал он или сказал, вызвав долгое, непреходящее раздражение властей предержащих. Ругали его произведение «Без черёмухи», но что в нем особенного, антисоветского? Ничего. Обычная для того времени любовная житейская история, да и теперь сколько угодно таких. А на Пантелеймона Романова навесили когда-то ярлык, и оказался он за бортом отечественной литературы.
Перечитывал Сталин «Севастополь» и «Люди из захолустья» Александра Малышкина, ценил язык и стиль этого своеобразного писателя. Но когда начались нападки на Малышкина, защищать его почему-то не стал. Может, и не заметил Иосиф Виссарионович этих нападок в текучке многочисленных дел.
О Паустовском говорил Сталин примерно так:
— Мастер старой школы, очень большой мастер. Читаю его, вижу оттенки красок, ощущаю аромат цветов.
Очень серьёзно, очень сдержанно, с некоторым изумлением относился Иосиф Виссарионович к творчеству Шолохова. Это ведь не классик из старых, из дореволюционных, этот взял да и появился вдруг, ни с того ни с сего. Неброский, невысокий человек, разом перевернувший в сознании людей всего мира сложившееся представление о гражданской войне, о казаках. Писатель он, безусловно, гениальный, не ниже уровня Горького, но чего он принесёт больше — вреда или пользы, вот вопрос. После «Поднятой целины» Сталин решил — польза несомненная: на нашу мельницу воду льёт. Но, перечитывая «Тихий Дон», Иосиф Виссарионович каждый раз возвращался к сомнениям, никак не мог взять в толк: хороший персонаж Григорий Мелехов или плохой, одобряет автор новую власть на Дону или нет? Мелехов-то привлекает, вызывает большую симпатию, а он — враг. В отличие от заурядного, ничем не притягивающего Мишки Кошевого.
Сила воздействия романа была такова, что даже Сталин — участник сражений на Дону, — даже он начал думать о казаках иначе, усмотрев в них не оголтелых врагов, а надёжную военную силу, способную быть опорой не только старой, но и новой власти. Было реабилитировано само понятие «казачество», в Красной Армии появились казачьи полки в своей традиционной форме, вернулись к нам алые башлыки, кубанки, бурки, и это очень радовало меня, как и вообще любая преемственность в военном деле. Войска без традиционных корней, без славной истории, без геройских боевых знамён — это толпа наёмников, это перекати-поле, которое покатится туда, куда погонит сильный ветер.
В Москву приезжал казачий хор, созданный при участии Шолохова, и Сталин с удовольствием слушал донские и кубанские песни. Более того, с согласия Иосифа Виссарионовича в 1936 году на сходах Вешенского района Сталин был принят в казаки и с того времени, не будучи ещё ни маршалом, ни генералиссимусом, часто появлялся перед военными в брюках с красными казачьими лампасами.
Читал Иосиф Виссарионович в основном прозу, чаще всего — русскую классику. Его можно зачислить в специалисты по творчеству Салтыкова-Щедрина, он вполне мог бы защитить диссертацию. Даже в обычных разговорах цитировал меткие, хлёсткие фразы сатирика, использовал их в официальных выступлениях. А вот Достоевский казался ему вялым, нудным и вредным, уводящим от дела, от борьбы. За книги Льва Толстого принялся Сталин лишь во время Отечественной войны. Конечно, читал и раньше, но поверхностно, разрозненно и, наконец, проштудировал их досконально. Те произведения, где речь идёт о военных действиях, об отношении русского народа к войне.
Прозу и стихи Пушкина читал Иосиф Виссарионович охотно, однако, чувствовалось, в основном лишь для развлечения. Несколько раз возвращался к «Руслану и Людмиле», к сказкам. Особенно почему-то смешила его сказка о попе и смекалистом работнике-балде.
Стихи Лермонтова и «Герой нашего времени» напоминали Иосифу Виссарионовичу собственную молодость, любовные и другие приключения. Из грузинских классиков особенно выделял Шота Руставели, в минуты досуга, находясь в хорошем настроении, с удовольствием перелистывал страницы юбилейного издания «Витязя в тигровой шкуре». Чаще даже не читал, а любовался чудесными иллюстрациями-вклейками. Это была книга большого формата, на русском языке. А рисунки, прикрытые тонкой вощёной бумагой, были, действительно изумительны. Мне тоже нравилось именно это издание, я тоже частенько любовался им. Не знаю, куда исчез сей памятный том после смерти Иосифа Виссарионовича, весьма сожалею, что не взял, не сберёг эту книгу. Пусть не покажется странной сентиментальность старика, но я скучаю и тоскую по этому фолианту, который так долго и так привычно лежал у Иосифа Виссарионовича на столе, много раз доставлял наслаждение, тихую радость ему и мне.
А вот ещё случай курьёзный, но для Сталина вполне характерный. Однажды я застал его в прекрасном расположении духа. На столе перед ним была детская книжка с иллюстрациями.
— Убедительный образец того, что даже стихи для детей могут служить политике. Вам знакомо это произведение, Николай Алексеевич?
Несколько удивлённый торжественным тоном, я взглянул на обложку и улыбнулся. Это был «Тараканище» Корнея Чуковского. Мы с дочкой недавно читали о злом усатом великане.
— Что здесь весёлого? — спросил Сталин.
А у меня, в свою очередь, готов был сорваться с языка иронический и отнюдь не невинный вопрос: если эти стихи политические, то кого выводит автор под видом страшного, жестокого усача, испугавшего всех зверей, слава которого чрезмерно и не по делу раздута? Уж не Семена ли Михайловича? Или самого Иосифа Виссарионовича?
Понимая, что Сталин наверняка обидится, и, что ещё важней, может пострадать автор, я сдержался и ответил: книжка имеется у моей дочки, никакой политики в стишках нет.
— Как же вы не видите, когда суть вот она, прямо на поверхности, — укорил Иосиф Виссарионович. — Помните моё заключительное слово на XVI съезде партии, когда я критиковал лидеров правой оппозиции, сравнивая их с чеховским Беликовым? Они боялись всего нового, выступали против ликвидации кулачества, как класса, против создания колхозов и совхозов… Чуковский фактически даёт нашу критику, только по-писательски, в доступной для всех форме. Он, безусловно, очень талантливый человек.
У меня не было оснований возражать против последнего утверждения. Кто знает, где истинная грань между одарённостью, талантом или большим талантом?!
Возвратившись домой, я взял брошюру «Политический отчёт Центрального Комитета XVI съезду партии» и перечитал ту часть выступления, о которой говорил Сталин. Вот как характеризовал он лидеров правой оппозиции:
«Особенно смешные формы принимают у них эти черты человека в футляре при появлении трудностей, при появлении малейшей тучки на горизонте. Появилась у нас где-нибудь-трудность, загвоздка, они уже в тревоге: как бы чего не вышло. Зашуршал где-нибудь таракан, не успев ещё вылезть как следует из норы, а они уже шарахаются назад, приходят в ужас и начинают вопить о катастрофе, о гибели Советской власти. (Общий хохот). Мы успокаиваем их и стараемся убедить, что тут нет ещё ничего опасного, что это всего-навсего таракан, которого не следует бояться. Куда там! Они продолжают вопить своё: «Как так таракан? Это не таракан, а тысяча разъярённых зверей! Это не таракан, а пропасть, гибель Советской власти!» И пошла писать губерния… Бухарин пишет по этому поводу тезисы и посылает их в ЦК, утверждая, что политика ЦК довела страну до гибели, что Советская власть наверняка погибнет, если не сейчас, то по крайней мере через месяц. Рыков присоединяется к тезисам Бухарина, оговариваясь, однако, что у него имеется серьёзнейшее разногласие с Бухариным, состоящее в том, что Советская власть погибнет, но, по его мнению, не через месяц, а через месяц и два дня. (Общий смех). Томский присоединяется к Бухарину и Рыкову, но протестует против того, что не сумели обойтись без тезисов, не сумели обойтись без документа, за который придётся потом отвечать. «Сколько раз я вам говорил, — делайте что хотите, но не оставляйте документов! Не оставляйте следов! (Гомерический хохот всего зала. Продолжительные аплодисменты). Правда потом, через год, когда всякому дураку становится ясно, что тараканья опасность не стоит и выеденного яйца, правые уклонисты начинают приходить в себя и, расхрабрившись, не прочь пуститься даже в хвастовство, заявляя, что они не боятся никаких тараканов, что таракан этот к тому же такой тщедушный и дохлый. (Смех. Аплодисменты). Но это через год, а пока изволь-ка маяться с этими канительщиками…»
Да, как видим, у Сталина и у Чуковского полнейшая антитараканья солидарность. Один и тот же образ. К сожалению, я не встречался с Корнеем Ивановичем, не спрашивал у него, как, когда, под влиянием чего появился пресловутый «Тараканище». Но факт остаётся фактом. Сталин раз и навсегда зачислил Чуковского в число своих сторонников. Сильнейшие бури, коснувшиеся многих писателей, обошли Корнея Ивановича стороной. Он спокойно прожил свою долгую жизнь. А после смерти Сталина сгорел его дом в Переделкино, погибла большая библиотека, некоторые документы…
Вот как бывает: в течение многих лет имя Сталина было для миллионов людей олицетворением всего самого лучшего, самого справедливого. Это — один перегиб. Теперь же, особенно в среде творческой интеллигенции, наблюдается явный перехлёст в другую сторону. Иосиф Виссарионович — это дьявол во плоти, деспот, кровавый маньяк. Зачёркивается все хорошее, что было сделано при нем. Экономические достижения. Подъем духа, энтузиазм, чистота помыслов, жизнь ради будущего — а ведь все это было.
Плох Сталин? Но ведь именно при нем многоцветно и разнообразно расцвела советская литература. Не говорю о Горьком, пришедшем из дореволюционного прошлого. Но как объяснить, что в те годы, когда правил «деспот», раскрыли свои способности прозаики Шолохов и Малышкин, Булгаков и Фадеев, Платонов и Паустовский? Это в его эпоху написали свои лучшие произведения Цветаева и Маяковский, Симонов и Ахматова. При нем вознёсся витязь российской поэзии Твардовский, ни разу, кстати, не унизившийся до славословия Иосифу Виссарионовичу. А при этом был ценим тем же Сталиным по достоинству.
Перефразируем закон физики: чем ощутимей противодействие, тем сильнее бывает действие. Талант, как и характер, проявляется в борьбе. Одни люди приспосабливаются к обстоятельствам, извлекая выгоды для себя, другие отстаивают такие необходимые человечеству принципы, как честь, добросовестность, верность. Приспособленцы — исчезают. Принципиальные, преодолев все трудности, остаются.

 

 

9

Лозунг «Кадры решают все!» представлялся мне наивным до смешного. Утверждение на том же уровне, что «Волга впадает в Каспийское море» или «хлеб едят». Конечно, люди, специалисты, добросовестные труженики определяют все, а как же иначе. Сказал Сталину:
— Мудрость граничит с простотой, но та, в свою очередь, граничит с примитивизмом. В данном случае, не перепутаны ли границы?
— Лозунг должен быть краток и понятен всем, — возразил Иосиф Виссарионович. — Лозунг необязательно анализировать, его надо усваивать и руководствоваться им. И, кстати, Николай Алексеевич, речь идёт не о людях вообще, а о тех кадрах, которые нужны нам. Добросовестных работников мы найдём, специалистов обучим. Гораздо важней сейчас выделить и поднять из общей массы именно тех, кто нам предан, будет надёжно и решительно выполнять нашу волю, не тратя времени на сомнения и болтовню.
— Чью волю?
— Центрального Комитета партии, если хотите, — усмехнулся Сталин.
То, что люди по-разному понимают, воспринимают этот лозунг, Иосифу Виссарионовичу ничуть не мешало. Я знал одного известного учёного, который тогда говорил обрадованно: «Наконец-то будут оценивать по заслугам, по делам, а не по речам и происхождению, тем лучше!» Этот учёный и многие другие наивные граждане как-то не обратили внимания, что почти одновременно с этим лозунгом был выдвинут и другой, уточняющий суть первого. А именно: «Незаменимых людей у нас нет!» Взятые вместе, они являли собой тезисы весьма суровой, я бы даже сказал, — страшной программы. Тем более что этой формулой руководствовался не только сам Иосиф Виссарионович, но и весь аппарат сверху до самого низу. Преданность лично товарищу Сталину и тому делу, которому он служит, — все остальное не имело значения.
Вот что, к примеру, произошло с Петром Ананьевичем Красиковым, человеком в высшей степени образованным, порядочным, самостоятельным в суждениях и поступках. И, кстати, одним из старейших членов партии, его стаж исчислялся с 1892 года. Старше его в партии было лишь несколько человек. У Ленина стаж шёл с 1893 года. С Владимиром Ильичом познакомился Красиков ещё в Красноярской ссылке, с той поры был его соратником, последователем, верным другом. II съезд партии, который состоялся в 1903 году и на котором большевизм оформился политически и организационно, открывал, как известно, Плеханов. Он же был и председателем. А вице-председателями были Ленин и Красиков.
Имея юридическую подготовку, Пётр Ананьевич при советской власти занимался, естественно, вопросами правосудия и в те годы, о которых идёт речь, являлся заместителем председателя Верховного Суда СССР. Сталин знал независимый характер Красикова, его принципиальность и всегда держал оного на почтительном расстоянии. А ещё Пётр Ананьевич был в партии этаким снобом, что ли. Он считал настоящими революционерами таких лишь товарищей, как Плеханов, Ленин, Кржижановский, Чичерин, Бонч-Бруевич, то есть людей, которые ринулись в борьбу за общее благо, отказавшись от богатства, от сословных привилегий, потеряв все. Была разница между ними и теми деятелями, которых волна революции подняла на гребень, которые, ничего не утратив, наоборот, приобрели все и были озабочены тем, как сохранить собственное благополучие. Их в государстве, в партии становилось все больше.
Так вот, в самый разгар репрессий, в тридцать шестом или тридцать седьмом году, Пётр Ананьевич после нескольких попыток добился встречи со Сталиным. Заявил ему:
— Сложилась обстановка, в которой невозможно осуществлять правосудие.
— Почему? Объясните.
— К нам в Верховный Суд поступают дела, по которым очень трудно принять законные решения. Через печать и радио заранее создаётся мнение, что подсудимый — враг народа. Как оправдать такого? Но и карать его не за что, нет состава преступления.
— А вы не вмешивайтесь в такие трудные дела, — со скрытой насмешкой посоветовал Сталин. — Пусть ими занимаются другие юристы.
— Обязан по долгу службы. И по совести. Как старый большевик, не могу оставаться равнодушным к несправедливости. И буду бороться всеми доступными мне средствами.
— Плохо, — сказал Сталин.
— Что плохо? — не понял тот.
— Что вы старый большевик, — холодно отрезал Иосиф Виссарионович. — Не только старый, но и отставший от жизни. Нам нужны люди, принятые в партию после тридцать четвёртого года. Они надёжней.
— Как вы смеете! — вскипел Красиков. — Я прошёл с партией весь путь, от самых истоков, участвовал в работе всех её съездов…
— Тем хуже для вас, — Сталин круто повернулся и удалился, не попрощавшись, оставив потрясённого Петра Ананьевича в полной растерянности.
А далее — обычный для того времени сюжет, повторявшийся с различными вариациями, но имевший одну развязку. Красиков был отстранён от должности, выселен из Кремля, фамилию его вычеркнули из всех списков. Он не был больше ни делегатом, ни депутатом, не появлялся в президиумах, имя его исчезло с газетных полос.
Году этак в тридцать девятом Пётр Ананьевич поехал в правительственный дом отдыха в Железноводск. Там через несколько дней его нашли мёртвым в туалете. С самого утра никто не хватился, а потом обнаружили окоченевший труп. Кто обнаружил, при каких обстоятельствах — неизвестно. Мёртвого тайком вывезли из дома отдыха и сразу же похоронили, не показав даже близким.
Жена Красикова Наталья Федоровна ходила по разным инстанциям, просила разрешения перевезти труп в Москву. Не без моей помощи ей удалось договориться в Наркомате путей сообщения о специальном вагоне. Однако на месте её встретил возле поезда чекист в такой же зеленой фуражке с прямым козырьком, какую носил и сам Сталин, и твёрдо посоветовал не настаивать на перевозке мужа. «Чтобы избежать других неприятностей», — многозначительно подчеркнул он.
Запугать Наталью Федоровну было непросто, эта женщина тоже имела характер. Она ходила в горком партии, звонила в Москву, но никто не сумел помочь ей. Наталья Федоровна смогла лишь обнести могилу оградой и прикрепить к скромному надгробию табличку с фамилией, датами жизни и смерти. И — член ВКП(б) с такого-то года…
Через несколько месяцев мне довелось быть в Железноводске, я решил навестить могилу Петра Ананьевича и был поражён увиденным запустением. Ограда была изломана, над земляным холмиком — кособокая дощечка с надписью «П. А. Красиков». И никаких дат, вероятно, чтобы не привлекать внимания.
Летом 1935 года произошло событие, само по себе не очень значительное, но получившее широкую известность в среде военных руководителей. Одни восприняли его как случайность, казус, другие — как тревожный, настораживающий симптом, заставлявший крепко задуматься. В Минске был арестован Гайк Дмитриевич Гай (Гайк Бжишкян), достаточно знакомый читателям этой книги. Тот самый Гай, дивизия которого в 1918 году штурмом взяла Симбирск и вошла в историю Красной Армии как Самаро-Ульяновская Железная дивизия. Пригласили Гая вместе с женой в Белоруссию на празднование пятнадцатилетия освобождения этой республики от белополяков, и там же, на даче Совнаркома, он был задержан. Вроде бы за связь с иностранной разведкой. Люди, хорошо знавшие Гая, не очень-то верили в это. Так или иначе, но арест Гая связывали с именем Будённого, против которого вспыльчивый армянин выступал несколько раз. Критиковал за невыполнение в минувшей войне планов и приказов командования, что привело к разгрому дивизий Азина и Гая в районе станицы Мечетинской, к срыву нашего наступления на Варшаву, — об этом мы уже говорили. Семён Михайлович, дескать, воспользовался какой-то зацепкой, чтобы убрать деятеля, раскрывавшего его неудачи. И в определённой степени, значит, неудачи Ворошилова и Сталина, которые руководили войсками вместе с Будённым.
Зацепка, однако, была не очень весомой. Иосиф Виссарионович поосторожничал, в дело вмешиваться не стал, не высказался ни «за» ни «против». Известный полководец гражданской войны оказался в странном положении, вроде бы арестованный, но не совсем… Открытого суда над ним не было, где-то в верхах решили на время отправить Гая из столицы в провинцию, в Ярославль, изолировать от коллег, от любопытствующей публики. Ну и близко — сразу можно вернуть в Москву, если ситуация изменятся.
Везли Гая в обычном пассажирском вагоне с символической охраной. Что за охрана — судите сами. Оставив пальто в купе, Гайк Дмитриевич пошёл в туалет. Как раз в то время, когда поезд огибал по крутой дуге гору неподалёку от станции Берендеево. Здесь поезд всегда замедляет движение. Или знал Гай об этом, или предупредили его: именно на том месте он выбил ногой стекло в туалете и выпрыгнул из вагона. Не выдержал, значит, восточный человек подневольного положения, возжаждал полной свободы.
Я узнал о побеге от Сталина. Он позвонил среди ночи, сообщил известные ему подробности случившегося и попросил немедленно выехать на место происшествия. Проследить за розыском: чтобы Гая обязательно поймали, но при этом не «наломали дров». Как я понял, не изувечили бы, а тем более не убили. При задержании возможно всякое.
— Какой нетерпеливый, до тюрьмы ещё не доехал, а уже сбежал, — ворчливо произнёс Иосиф Виссарионович. — Мы хотели как лучше, а он обостряет. Пусть теперь отдохнёт в Коровниках [23] , да чтобы охраняли построже.
— Сначала найти надо.
— Пусть ищут быстрее. И поосторожней, — ещё раз предупредил Сталин, не желавший, вероятно, вызвать недовольство Тухачевского, Уборевича, Гамарника и других военных руководителей, имевших в ту пору весомый авторитет и значительное влияние.
Я привычно собрал походный чемоданчик.
В Москве почти не ощущалась осень, разве что жёлтые листья на асфальте говорили о ней, а вот за городом я сразу почувствовал, что кончилось благоприятное время. Смотрел из окна поезда. Утро долго боролось с ночным мраком, да так и не осилило полностью, день стоял сумрачный, мглистый, с затуманенным горизонтом. Оранжевость осинников, изумрудность озимых полей — все краски были неяркими, приглушёнными, только конусообразные ели выделялись тем, что выглядели не зелёными, даже не черно-зелёными, а почти чёрными: от влажности, что ли?
Берендеевская округа накрыта была низкими беспросветными тучами, шёл мелкий дождь; как мне сказали, шёл с небольшими перерывами уже третьи сутки. Повсюду были лужи, с крыш капало, под сапогами чавкала грязь. В почтовое отделение станции Берендеево, где разместился штаб поимки Гая, грязи нанесли столько, что невозможно было понять, какой там пол. На улицах, вдоль заборов, стояло множество разных автомашин. Начальства всех рангов, от общесоюзного до областного, было столько, а уж рядовых тем более, что можно было подумать: ожидается большое сражение.
О моем приезде знали. Молодой не известный мне начальник из НКВД, с ромбами на петлицах (в это ведомство пришло много новых людей), познакомил с обстановкой. Говорил, как оправдывался: пошли вторые сутки, а беглец не изловлен, хотя делается все по инструкции. Но дожди, мокрядь помешали собакам взять след. А вокруг глухие леса, болотистые топи, недоступные до зимы… Я успокоил начальника: действует, мол, правильно. Взяли под контроль территорию в радиусе пятидесяти километров — дальше до начала поисков Гай уйти не успел бы. Перекрыли дороги, населённые пункты. Проверяются все виды транспорта, опрошены водители, предупреждено местное население. Отпечатаны и раздаются жителям фотографии Гая. А беглец словно в воду канул.
Я ничего не смог подсказать руководителю поисков, посоветовал лишь продолжать начатое. Вариантов могло быть много. Гай человек бывалый. Если успел выбраться из этого района до оцепления, то ищи-свищи ветра в поле. Но это уж не наша забота, пусть занимаются другие. Однако беглец мог затаиться в лесной глухомани, в брошенной избушке, даже в жилом доме у сердобольной крестьянки. Ничего не оставалось, кроме как последовательно, методично обследовать все окрестности. Я лишь предупредил, что Гая надо брать живым и здоровым, без применения чрезвычайных мер. Это предупреждение не очень-то понравилось поисковикам, но я подчеркнул: требование идёт сверху, является обязательным. Со строгой персональной ответственностью.
Прошли ещё сутки — ничего нового. Нудный дождь, грязь, ругань, раздражение, звонки из наркомата, злые лица. Ну, начальство, засевшее на станции Берендеево, хоть обсушиться, обогреться могло в домах, пообедать и даже выпить стопку за ужином. А каково сотням, тысячам красноармейцев, прочёсывавшим от зари до зари болотистые леса, ночевавшим у костров, полуголодным, мокрым, простуженным?! С делом Гая, виновен он или нет, должны разобраться соответствующие органы. А люди-то страдают за что?
Сочувствуя бойцам, томясь бездельем, вспомнил я приём, часто применявшийся в разные времена у разных народов. Не самый, может быть, добропорядочный, но надёжный. А вспомнив, обратился к районным властям, чтобы выяснить, в чем особенно нуждается местное население? Мне ответили: в одежде и обуви. Плохо и с тем, и с другим. Я немедленно предложил начальнику с ромбами быстро и широко объявить о том, что гражданин, обнаруживший бежавшего преступника, получит полный комплект одежды: полушубок, шапку, сапоги и костюм. Начальник заколебался, но я объяснил ему, что комплект одежды несравнимо дешевле для государства, чем использование вне казарм нескольких батальонов и сотен сотрудников НКВД, задействованных в операции только на нашем участке. Никто не знает округу, укромные места лучше, чем здешние жители. Если Гай тут — его обнаружат. Если он уже далеко, это не наша вина. Ну, а материальную ответственность за выделение казной комплекта одежды я могу взять на себя. Начальник же обязан за несколько часов всеми средствами оповестить народ о назначенном поощрении. Элементарный расчёт был на крестьянскую, на мелкобуржуазную психику: без ощутимой выгоды крестьянин не почешется, пальцем не двинет.
Считаю — сработало именно это. На следующий день к учителю в селе Давыдовском, неподалёку от станции Берендеево, явился корявый, скверно одетый мужичонка. Сославшись на свою серость, малую грамотность, принялся расспрашивать: верно ли, что какой-то убивец сбежал с поезда, теперь его ищут и вроде бы обещали с ног до головы одеть-обуть того, кто на убивца укажет? Не враги ли? Не обман ли от властей? А может, ещё и деньги обещаны к одежонке?
Учитель сразу смекнул, что к чему. Сам был заинтересован в скорейшей поимке преступника, считая его опасным уголовником. Боялся за своих учеников, предупреждал, чтобы за околицу не выходили, за опятами, за клюквой в лес не бегали. Ну и нажал учитель на мужичка: «Выкладывай, как на духу!» Тот помялся-помялся и выложил. Ездил он за сеном к дальним стогам. Уже воз навьючил, когда увидел в соседнем стогу лаз, и вроде бы что-то шевельнулось там, в глубине. Колхозник перетрусил и скорее — в село. Никому ничего не сказал, распряг лошадь и отправился к учителю за советом. Ну а тот, естественно, знал, как поступить. Вскоре в Давыдовское прибыла группа захвата. Начальство срочно выехало на дрезине. Оно же, это начальство, на той же дрезине доставило беглеца в Берендеево.
Выглядел Гай скверно. Грязные ботинки, измятые брюки, какой-то бесформенный свитер — даже фуражки не было. Волосы слипшиеся, всклокоченные. Намёрзся за несколько суток в стогу, оголодал. Его осторожно спустили на землю, повели, поддерживая с двух сторон. Настолько слаб? Нет, почему-то почти не ступал на левую ногу, волочил её.
Я возмутился. Улучив момент, сказал начальнику с ромбами:
— Вас предупреждали, — никаких мер воздействия! Что с ногой?
У того исчезло радостное оживление. Ответил торопливо:
— Ничего не было. Он даже вылез сам, не вытаскивали. А ногу повредил, когда из вагона прыгнул. Потому и не ушёл далеко.
Бледное лицо Гая выражало усталость и безразличие. Оживился он лишь в ту минуту, когда увидел меня. Мы с ним официально не были знакомы, но несколько раз встречались в служебной обстановке, и он сразу понял, что я тут не случайно. В заблестевших глазах — смущение и надежда. А мне вспомнилось, что испытал я давным-давно, в восемнадцатом году, когда оказался под конвоем у красных, среди совершенно чужих людей, и вдруг узнал в одном из командиров Иосифа Джугашвили. Крепко повезло мне в тот раз.
Гая отвели на почту, дали умыться, вернули брошенные им в вагоне пальто и фуражку, покормили. Врач осмотрел повреждённую ногу и принял необходимые меры. После этого я попросил оставить нас вдвоём. Все вышли. Гай жадно курил, дорвавшись до папирос. Я сказал ему:
— Задам важный вопрос и попрошу ответить искренне. Разговор останется между нами. Знать о нем может только один человек.
— Иосиф Сталин? — сообразил Гай.
— Товарищ Сталин, — подтвердил я. — Зачем вы, Гайк Дмитриевич, совершили побег, с какой целью? Намеревались уйти за границу к нашим врагам?
— Этого я и боялся, — потерянно произнёс он. — Боялся, что расценят именно так.
— А каким образом можно ещё расценить? Вы что, хотели скрываться в стране под чужим именем?
— Нет! Пробрался бы в Москву, обратился в Политбюро, к самому Сталину.
— Это наивно, никто не допустит. Вас сразу бы арестовали.
— Не прямо к Сталину. Встретился бы с Микояном. Он хорошо знает меня, через него… Но я не собирался оправдываться. Мне не в чем оправдываться. Попросил бы только одно: дать мне самое трудное задание, послать в самое опасное место, хотя бы на войну в Китай, чтобы я мог погибнуть с пользой и честью, доказать свою преданность партии. Чтобы моя жена и дочь… Других помыслов у меня не было. Вы верите мне? — с надеждой спросил Гай.
— Вполне, — успокоил я взволнованного, болезненно возбуждённого человека. И повторил это же, вернувшись в Москву, в разговоре с Иосифом Виссарионовичем. Подчеркнул, что слова Гая звучали убедительно.
— У меня нет особых претензий к нему, — вслух рассуждал Сталин. — Но у него нашлось много противников, и обвинения выдвинуты серьёзные. Утверждают, что Гай в двадцатом году столкнулся с агентурой Пилсудского и, по крайней мере, не сделал всего того, что мог бы сделать под Варшавой… Утверждают, что, уведя свои войска в Германию, спасая их от бслополяков, Гай установил связь с немецкой разведкой… Сейчас он очень осложнил своё положение, но мы оставим побег без последствий, словно его не было. Гая отвезут туда, куда и везли. Пока он в Коровниках, наши органы не спеша разберутся во всем.
Так, собственно, и было. Наказания за побег Гай не понёс. В Ярославле у него была отдельная камера, сносное питание, имел возможность читать, переписываться с родными. Но «разбирательство» затягивалось. А после процесса над группой Тухачевского, после ареста других военных руководителей надежды на освобождение Гая истаяли. Могу лишь ещё раз сказать, что Сталин до самого конца не утратил уважение к Гаю. Об этом свидетельствует то, что с ним хорошо обращались в тюрьме. В декабре 1937 года ему разрешили свидание с женой. А буквально через несколько дней, в полной секретности, без присутствия обвиняемого, без участия свидетелей, суд рассмотрел дело Гая и вынес смертный приговор, который сразу же был приведён в исполнение…
Печальную историю Гайка Дмитриевича я излагаю довольно подробно по двум причинам. Насколько мне известно, это был единственный побег, совершенный у нас в то время арестованным военачальником высокого ранга. Больше никто из них не пытался бежать. Ну, а ещё — это был один из первых порывов ветра, предвещавший тот ураган, который вскоре обрушился на наши Вооружённые Силы.

 

 

10

В период массовых репрессий был один человек, которого особенно ненавидели Ягода, Ежов, Гоглидзе, Кобулов, Берия и другие выдающиеся экспериментаторы в деле «преобразования лиц высокопоставленных в лиц далекоотправленных» — сия циничная фраза принадлежала верному соратнику Берии, его помощнику Гоглидзе. С каким восторгом они свалили бы этого человека, растоптали бы за то, что он пытался вмешиваться в их «деятельность». Да и самому Сталину доставлял он немало хлопот.
Речь идёт о главе нашего государства, о Председателе ЦИК СССР, с января 1938 года Председателе Президиума Верховного Совета СССР — Михаиле Ивановиче Калинине. Он тогда, пожалуй, был единственным государственным деятелем высшего звена, который возражал против необоснованных арестов и казней, делал попытки восстановить справедливость. Вот тридцать седьмой год. Арестованы Шотман, Правдин, Енукидзе. И сразу последовал резкий протест Калинина. Он просил Сталина принять для беседы жену Шотмана, которую Иосиф Виссарионович хорошо знал. Ещё бы не знать: в 1912 году она переправляла его из Финляндии через границу. И все же Сталин наотрез отказался беседовать с кем-либо по поводу арестованных.
Итоги подобных «стычек» между Сталиным и Калининым были не в пользу последнего. Являясь главой государства, Михаил Иванович почти не обладал реальной властью, и чем дальше, тем больше ограничивал его в этом отношении Иосиф Виссарионович, забирая все бразды правления в собственные руки. Система расправы с ведущими гражданскими и военными деятелями упрощалась. НКВД готовил предложения по приговорам (проекты приговоров), Сталин утверждал их. После этого никто и ничто не могло изменить, переиначить. Дела проштамповывал суд Военной Коллегии, решения его не подлежали обжалованию даже в Президиуме Верховного Совета. И все же Калинин не прекращал борьбы, так раздражавшей бериевскую рать. Он не имел возможности влиять на решения Сталина, но ведь и помимо этого были сотни, тысячи судебных дел по всей стране; волна репрессий, начавшаяся в центре, катилась к окраинам. В приёмную Верховного Совета шли письма с просьбой посодействовать, разобраться, восстановить истину. Вот лишь один из многочисленных ответов Калинина — он обращается к коменданту стрелковой охраны Смоленска:
«У вас в детском приёмнике в течение двух лет работала воспитательницей беспризорных гр. Прудникова Ф. А. В январе месяце она вами была уволена с работы в связи с тем, что муж её был исключён из партии и выслан.
Считаю увольнение гр. Прудниковой только по этой причине необоснованным. Считаю возможным оставление её на работе, если за ней лично нет порочащих фактов«.
Когда в стране господствует беззаконие, то хоть собственным авторитетом помочь человеку!
Нет, Калинин не мог, конечно, своим вмешательством в отдельные судьбы изменить общий ход событий, и все же этот пожилой большевик с седой бородкой в своём упрямом стремлении к справедливости (учитывая его высокий пост) был явной помехой для бериевской компании и представлял существенную опасность. Ведь фортуна изменчива! Несведущие люди могли только удивляться, почему же Сталин терпит Калинина? Совершенно необязательно было арестовывать Михаила Ивановича, затевать судебный процесс — Берия со своими умелыми «экспериментаторами» располагал большими возможностями и разнообразными средствами для того, чтобы проводить намеченную кандидатуру в последний путь. От автомобильной катастрофы до внезапной кончины от разрыва сердца в собственной постели. Но к Михаилу Ивановичу никто не мог подступиться. Суть в том, что Калинин необходим был Сталину. Прежде всего как очень удобная ширма. Кто стоит во главе рабоче-крестьянского государства, что за личность? Пожалуйста: выходец из крестьян, тесно связанный с деревней, к тому же н сознательный питерский пролетарий, двадцать лет работавший у станка — что ещё нужно?!
Теперь вторая сторона. Государство наше все ещё оставалось в основном крестьянским, подавляющее большинство населения жило в деревнях, крестьяне со времени революции привыкли, что на самом высоком верху стоит «свой человек», мужик, защитник их интересов Михайло Иванович Калинин. Простой и доступный. В него верили. Кому ещё пожалишься, ежели не ему? И Сталин очень хорошо понимал настроение масс, ни в коем случае не хотел лишаться столь надёжного, понятного народу, прикрытия. Союз Серпа и Молота: наш Калинин был буквальным символом, живым гербом Советского государства. Ограничить возможности Михаила Ивановича — это да. Но остаться без него — ни в коем случае. Для огромной массы населения Советская страна без Калинина — будто Новый год без Деда-Мороза.
Кстати, о новогоднем празднике и новогодней ёлке. Широкая молва приписывает восстановление давнего народного обычая, запрещённого после Октября, одному лишь Михаилу Ивановичу. Люди говорили: «Калинин вернул праздник». Или — детям, увидевшим наряжённую ёлку: «Вот подарок дедушки Калинина». А это не совсем так. Первым выступил за возвращение праздника Секретарь ЦК ВКП(б) Павел Петрович Постышев, человек очень деятельный, разумный, решительный, много лет проведший на военной и комсомольской работе. Это о нем скупой на похвалу Василий Константинович Блюхер сказал как-то: «Имя его служило прямо знаменем на Дальнем Востоке».
Так вот. 28 декабря 1935 года «Правда» опубликовала статью Постышева, в которой говорилось:
«В дореволюционное время буржуазия и чиновники всегда устраивали на Новый год своим детям ёлку. Дети рабочих с завистью через окно посматривали на сверкающую разноцветными огнями ёлку и веселящихся вокруг неё детей богатеев.
Почему у нас школы, детские дома, ясли, детские клубы, дворцы пионеров лишают этого прекрасного удовольствия ребятишек трудящихся советской страны? Какие-то, не иначе как «левые», загибщики, ославили это детское развлечение как буржуазную затею.
Следует этому неправильному осуждению ёлки, которая является прекрасным развлечением для детей, положить конец. Комсомольцы, политработники должны под Новый год устроить коллективные ёлки для детей.
В школах, детских домах, во дворцах пионеров, детских клубах, детских кино и театрах — везде… Не должно быть ни одного колхоза, где бы правление вместе с комсомольцами не устроило бы накануне Нового года ёлку для своих ребятишек. Горсоветы, председатели районных исполкомов, сельсоветы, органы народного образования должны помочь им в этом деле…
Я уверен, что и комсомольцы примут самое активное участие и искоренят нелепое мнение, что детская ёлка является буржуазным предрассудком.
Итак, давайте организуем весёлую встречу Нового года для детей, устроим хорошую советскую ёлку во всех городах и колхозах!«
Убедительно выступил Постышев. Эту идею сразу же горячо поддержал Калинин, помнивший, сколько радости приносит людям новогодняя ёлка. Было принято соответствующее решение. И зажглись повсюду весёлые новогодние огоньки на зелёных красавицах… А затем наступила та пора, когда имена Постышева, Блюхера и многих других «восточников», которых Сталин знал мало, которые представлялись ему слишком самостоятельными и малопочтительными, были вычеркнуты из всех списков, вымарывались тушью в исторических книгах. И все, что связано было с возвращением новогодней ёлки, приписывалось лишь Калинину, его доброте и заботливости. Это не его вина. И в общем-то, спасибо ему за возрождённый праздник.
В тот период, когда я особенно сблизился с Михаилом Ивановичем, положение его было двойственным, сложным. Мне импонировали его совестливость, отвращение к хитростям, интригам, стяжательству. Его скромность и доброта. Он был одним из немногих, кто ничего не искал для себя и своих близких, всей душой верил в святость марксистско-ленинских идей, искренне радовался успехам советской власти.
В ту пору Михаил Иванович болезненно переживал разрыв с родной деревней. Ездил он туда, в свою избу, всю жизнь, примерно года до тридцать пятого. Лучший отдых в милых сердцу лесах и лугах, в доме, согретом ласковой улыбкой матери. Агитировал земляков в колхоз вступать. А потом увидел, что дела в колхозе идут скверно, его поддержка, материальная помощь не помогают, а, наоборот, усугубляют положение. Крестьяне отходят от дел и забот, ленятся, перекладывают работу друг на друга, становятся лодырями, захребетниками, иждивенцами государства. Перестал ездить туда, лишив себя лучшего отдыха. Говорил: надобно что-то менять, перестраивать, заинтересовывать мужиков, вернуть тягу к работе. Но вносить какие-либо изменения он был не в силах, так как сложившаяся структура руководства, прямого подчинения с самого верха до самого низа, вполне устраивала Иосифа Виссарионовича.
Как я уже отмечал, Сталин имел незаурядную способность привязывать к себе нужных ему людей, очаровывать их своей эрудицией и обаянием, подогревать самолюбие, идти на некоторые уступки, постепенно затягивая человека в круг своих интересов, своего бытия, своих правил, превращая его в соучастника, ответственного за события. Что касается Калинина, то можно вспомнить случай прямо-таки парадоксальный. Михаил Иванович всегда был против «памятников при жизни»: распространения портретов, присвоения имён предприятиям, населённым пунктам. За исключением Ленинграда. В этом случае он не возражал, тем более что переименование произошло после смерти Владимира Ильича.
У меня есть текст выступления Михаила Ивановича на открытии Дома крестьянина в Кимрах. Когда земляки предложили переименовать этот город в честь Михаила Ивановича, он заявил: «Я считаю, совершенно излишне переименовывать уезд моим именем… Я решительно возражаю; это нецелесообразно практически — раз, и, наконец, это доказывает нашу чрезмерную спешку, наше неуважение, до известной степени, к прошлому. Конечно, мы боремся с прошлым строем, это верно, но все, что было ценного в прошлом, мы должны брать. Вот когда мы умрём и пройдёт лет пятьдесят после нашей смерти, и наши потомки поймут, что мы совершили что-то заслуживающее внимания, тогда они могут вынести решение, а мы ещё молоды, мы, товарищи, не можем себя оценивать. Слишком самоуверенно думать, что мы заслужили переименования места нашим именем».
Вот ведь сколько весомых, правильных доводов привёл Михаил Иванович — и совершенно в соответствии со своей натурой. Его доводы не устарели и для дальнейших переименователей, тем более, когда переименовывали города и районы, не спрашивая жителей. Но как же получилось, что через десяток лет Михаил Иванович подписал Указ о присвоении своего имени не какому-то заштатному городишке, а старинной Твери, сыгравшей немалую роль в истории государства Российского, вошедшей с таким названием в народную память?!
Свистопляску с переименованиями начали Троцкий и Зиновьев. Вскоре после революции Лев Давидович потешил своё самолюбие, добившись того, что город Гатчина превратился в Троцк. Такое же название обрела Юзовка на Украине, после Октября, дабы укротить претензии украинских националистов, по велению Ленина переданная из состава Российской Федерации в распоряжение Украинской республики. В то же время Елисаветград стал Зиновьевском. «Очень скромные люди, — саркастически говаривал тогда Сталин. — Позаботились о собственном величии».
Прошло время, и двух «Троцков» Льву Давидовичу показалось мало. Их на карте-то не найдёшь, эти городки. Не соответствуют величию! Да и позавидовал Лев Давидович тому, что имя Ленина увековечено в названии северной столицы. И Яков Мовшевич Свердлов удостоен высокой чести: его фамилию дали крупнейшему городу на Урале, бывшему Екатеринбургу. А он, Троцкий, чем хуже? Зачем ждать смерти, когда есть возможность теперь же похлопотать о себе?! На Москву, конечно, замахиваться не надо, это не пройдёт, а вот областной центр — вполне. И начал добиваться Лев Давидович, чтобы город с явно «контрреволюционным» названием — Царицын — получил новое наименование.
Иосиф Виссарионович, естественно, был взбешён. Что там ни говори, а это ведь он в самые трудные месяцы руководил обороной Царицына, сумел сохранить для республики важнейший Южный форпост. Этому городу как раз и носить имя Сталина, а не гастролёра, который раз или два съездил туда в комфортабельном поезде. Явная несправедливость! Надо принять решительные, быстрые меры. И вот 10 апреля 1925 года форпост на Волге обрёл звучное наименование — Сталинград, с коим и вошёл навеки в историю, по крайней мере в историю войн.
Лиха беда — начало. Вскоре появились на географической карте Сталинабад, Сталинск, Сталинир и так далее. Ну и других руководителей, членов Политбюро нельзя обижать. Возникли Ворошиловград, Киров, Молотов и Молотовск, Каганович, Куйбышев. А Нижний Новгород стал городом Горьким; ещё в 1932 году, при жизни пролетарского писателя. Экая, право, скромность… А Михаил Иванович, глава государства, почему в стороне? Как выглядят на его фоне другие товарищи? Нет уж, раз ты из нашей когорты, будь любезен, не нарушай общих порядков… Напор был столь сильным и стремительным, что Калинин не устоял, «поднёс» своё имя древней Твери, оказался «завязанным» в общий круг соискателей прижизненной славы. В смысле психологического срыва это было почти равносильно отказу от собственных убеждений, подписанию себе смертельного приговора. Что-то сломалось в Калинине — сие особенно важно было Иосифу Виссарионовичу, стремившемуся «приручить» Михаила Ивановича, сделать его податливым и послушным. Однако, несмотря на надлом, до этого было ещё далеко.
Сталина беспокоили не столько хлопоты Михаила Ивановича по защите отдельных пострадавших граждан, сколько его публичные выступления. Не считаясь с укоренявшимся тогда правилом читать заранее подготовленные и согласованные речи, Калинин по старинке, как в ленинские времена, выходил к любой аудитории и говорил, как хотел, что считал нужным. При своей искренности такое мог сказануть, что потом не исправишь. Вот назовёт всенародно Сталина нарушителем законов, заварит бучу на весь мир… Контролировать надобно такого оратора, но как?
Иосиф Виссарионович без обиняков заявил мне: он спокоен лишь в том случае, если на ответственные выступления вместе с Калининым еду я… Надеялся на мою рассудительность и решительность, учитывая моё возрастающее влияние на Михаила Ивановича. Спросил меня: верно ли, что Калинин, выступая, беседуя, не избегает самых острых вопросов, а потом просит своего помощника: «Ты там приведи в порядок стенограмму, добавь шаблона в начале и в конце, тогда и в печать можно…»
— А что особенного? — удивился я.
— Шаблон — это наши лозунги, призывы, руководящие указания? — нахмурился Сталин.
— Они же действительно бывают шаблонными, набивают оскомину частым употреблением. А Михаил Иванович говорит о том же, проводит ту же линию, только по-своему, интересно, применительно всякий раз к конкретному случаю.
— Я бы не хотел поучать уважаемого человека, — со значением произнёс Сталин.
— Ну, хорошо, хорошо… Скажу ему, что слово «шаблон» не очень уместно.
— Вас он послушает, — удовлетворённо кивнул Иосиф Виссарионович.
Каюсь, насчёт этого слова я ничего не сказал Михаилу Ивановичу, случай не подвернулся. После разговора со Сталиным я был лишь на одном, хоть и очень памятном, выступлении Калинина в закрытой аудитории (официальные, общеизвестные речи приходилось, разумеется, слушать и позже). А тогда, 29 мая 1938 года, мы приехали к студентам Института государственного права и государственного управления. Название несколько странное, да и институтом это заведение можно считать только с очень большой натяжкой.
По общепринятым понятиям институт — высшее учебное заведение, куда принимаются люди, имеющие соответствующую подготовку, среднее образование. А сюда направлялись по другому принципу, сюда поступали без среднего образования, а выпускались без высшего. Знания, развитость решающего значения не имели. С мест присылали активистов, чтобы «подгустить смазку в мозгах». Брались граждане пролетарского происхождения, проявившие свою приверженность партии и Советской власти. Мозги у них свежие, не загруженные знаниями, дающими возможность сопоставлять, размышлять, сомневаться. Вкладывай в такие головы заранее подготовленные идеологические блоки, набивай лозунгами и инструкциями — вот и получатся надёжные исполнители.
Помню, в феврале 1918 года «Правда» поместила заметку об открытии Вторых петроградских артиллерийских курсов (со временем они стали одним из лучших артиллерийских училищ страны). Так вот, газета писала, что от поступающих на курсы требовалось умение «бегло читать, без искажения излагать прочитанное; уметь писать и знание 4-х правил арифметики». Так ведь то был первый год революции, труднейшее время. А через двадцать лет для поступления в ответственнейший институт страны, готовящий руководящие кадры, даже такие знания, как я понял, были необязательны. Знакомство с этим заведением, расцветшим на почве «культурной революции», не рассеяло, а лишь усугубило мой скептицизм. Приведу несколько цитат из стенограммы продолжительной беседы. Вот первый отклик на предложение Калинина рассказать, «что хорошего или дурного выносите вы из института?»
«Один из студентов (так в стенограмме). Я батрак, пастух. Что мне дал за три года институт? До этого я был малограмотным. На советской работе я не работал до института. Я работал по найму. До 1929 года был рабочим. Потом пошёл на рабфак. В 1935 году меня послали в совпартшколу. А оттуда я пришёл в институт. Сейчас я сам себя не знаю — настолько я вырос. Разбираюсь в той литературе, которая даётся. Знаю советский государственный аппарат. Когда я был на практике, то там увидел, что действительно разбираюсь в работе советского государственного аппарата. Я много узнал за это время. Конечно, учиться ещё придётся много. Останавливаться на достигнутом я не собираюсь.
Калинин. Я хотел обратить ваше внимание вот на что. Товарищ начинает свою речь с того, что он пастух. И это не он один. Почти все так начинают. Это очень трафаретный приём. Если это говорит колхозник, то это понятно. А от студента, грамотного человека, руководящего работника не требуется — кто он был, а нужно знать, кто он сейчас. А кто он был, так эта стадия давно прошла, и её пережёвывание ничего не даёт, потому что великолепные бюрократы выходят и из пастухов, и из сыновей кулаков получаются хорошие работники. Это, конечно, не исключает общую оценку, что если брать в средних величинах в общей прослойке, то среди потомков кулаков мы найдём больше врагов, чем среди потомков середняков или потомков пастухов. Но вот сейчас вам совсем не следовало начинать с этого… Вы учёные люди, и у вас должен быть развит вкус, вкус деликатного. Я не хочу вас обидеть. Но когда слышишь, что человек говорит, что он пастух или сын пастуха, то этим он высказывает внутреннюю гордость, такую же, как тогда, когда прежде говорили: «я дворянин». Поэтому тыкать этим не следует. Когда вас об этом спросят, тогда вы скажете: я такой-то, моё происхождение такое-то… Эта гордость имела значение в начале революции, это имеет значение, когда об этом говорит колхозник или рабочий, который только что поднимается. Но когда уже человек поднялся на сравнительно высокую ступень знания, тогда это — не та гордость. Никто не спросит у знаменитого учёного Павлова, сын он пастуха или графа. И для Горького важно не то, что он сын баранщика, а что он великий писатель… Кичливость происхождения — это, до известной степени, уже архаично. Это ещё было понятно в первые годы революции, а теперь, когда мы двадцать лет уже сами хозяева, нам эта кичливость не нужна. Класс, который идёт вперёд и сам твёрдо верит в себя, в этом не нуждается. Все знают, что пастухи, пролетарии, бывшие бедняки у нас сейчас хозяева нашей земли, так что нам нечего об этом говорить. Вот если начнётся какой-нибудь спор и кто-либо скажет: «Что же, что ты рабочий, я и сам сын пастуха».
В принципе я согласен с Килининым, но меня коробило вот что: государственные руководители, больше всех говорящие о равенстве людей, вроде бы строящие на этом всю политику, в то же время сами опровергали свои основы, разделяя людей не только по их личным достоинствам, а и по происхождению.
Теперь ещё цитата. Говорит бойкая женщина по фамилии Гордиенко. Я изъявила желание поехать в Орджоникидзевский край, потому что меня там знают с тех пор, как я начала работать. Хочу работать в секторе кадров. Постараюсь преломлять себя на работе.
Калинин. «Преломлять» — это другое слово. Сюда оно не подходит. (И, вероятно, обеспокоенный самодовольно-самоуверенным тоном этой явно полуграмотной выпускницы, Михаил Иванович спросил: — А что вы читали из беллетристики?
Гордиенко. С этим делом у меня обстоит плохо. Читала я мало. (Она будто бравировала этим.) Можно по пальцам перечесть все. Читала Горького «Мать», Островского «Как закалялась сталь», читала «Я — сын трудового народа» (книжечка для детей среднего школьного возраста).
Калинин. Сколько времени вы потратили на то, чтобы прочесть «Мать» Горького?
Гордиенко. Долго.
Калинин. Я считаю, что с классиками обязательно нужно познакомиться — с Гончаровым, Тургеневым, Толстым, Некрасовым, Гоголем, Пушкиным, Чеховым, Горьким. Если хотите хорошо составлять документы, читайте Чехова. Я считаю, что лучше его никто не пишет: коротко, сжато, ясно, прекрасный, настоящий русский живой язык. Чем больше вы будете читать, тем больше он будет нравиться. Это один из крупнейших наших художников. Он жил в безвременье, но дал много, у него нужно учиться. Прекрасный язык у Гончарова… У нас очень много близких по значению слов, а чтение литературы даёт понимание их употребления. Вы будете иметь дело с народом. Вам нужно говорить с ним хорошим языком, чистым, ясным, простым. А это самое трудное. Имейте в виду, что беллетристика — это одно из важнейших пособий для наших работников… Смотрите, читайте беллетристику. Видно, вы ещё во вкус её не вошли. Посмотрите, сколько Маркс уделял времени беллетристике… Он критиковал Эжена Сю. Сколько он останавливался на Бальзаке…«
Пока Михаил Иванович делился своими мыслями, я наблюдал за аудиторией. С интересом слушали Калинина только преподаватели да некоторая, незначительная часть так называемых «студентов». Подавляющее большинство собравшихся не только не понимали его, но и не в силах были скрыть удивления. Чего ждали эти «заострённые на классовую борьбу» молодые женщины и мужчины в возрасте от двадцати до тридцати лет? Они ждали указаний, как разоблачать троцкистов и бухаринцев, как очищать госаппарат от подозрительных элементов, какую линию им проводить на местах в ближайшее время. (Кстати, мне было известно, что по меньшей мере треть студентов уже отличилась своей бдительностью, писали доносы или выдвигали устные обвинения против своих сослуживцев, коллег, даже родственников. Тогда это считалось проявлением лояльности.) Да, таких вот установок ждали собравшиеся от главы государства, старого большевика, который был для них чуть ли не святым чудотворцем. А Калинин призывал к скромности, советовал набираться знаний, думать, книжки читать. И не только безупречную марксистскую литературу, но и называл каких-то буржуйских, дворянских авторов, графа Толстого припомнил. У себя в ячейках осуждали тех, кто разными там графьями интересуется, а Михаил Иванович уважение проявляет. Поди разберись…
Многие из этих студентов были бы хороши каждый на своём месте, на заводе, в деревне, в учреждении. Добросовестно работали бы, имели семьи. Но их вырвали из знакомой среды, бросили в непонятный мир, где надо осматриваться и обживаться с самого начала, с азов, невзирая на возраст. Попробуй-ка без предыдущей подготовки освоить накопленные человечеством знания, прочувствовать, воспринять художественные ценности. Даже те, кто хотел этого, просто не смогут, не успеют. Им указали одну тропу — по ней они и пойдут. И этим вот полуграмотным людям, едва пробудившимся к духовной жизни, едва вкусившим от древа познания, этим людям предстоит занять руководящие посты в государственном аппарате. И надолго, на последующие тридцать-сорок лет! Боже мой, каково будет житьё в том районе, в той области или крае, одним из руководителей которого станет, к примеру, известная нам Гордиенко, к двадцати пяти годам осилившая всего три книги, из них одну — детскую? А ведь она с кадрами работать намерена, она кадры выращивать будет. Наберёт подобных себе работников. Бабёнка самоуверенная, энергичная, развернёт активную деятельность.
Всплыли в памяти слова Гёте: «Не знаю ничего ужаснее деятельного невежества…» А ведь оно процветает…
Да, огорчила меня беседа в Институте государственного права и государственного управления. Михаил Иванович тоже был удручён. Редкий случай — контакта с аудиторией у него не получилось. Студенты отмалчивались, говорил главным образом сам Калинин, да ещё председательствовавший Шнейдер. Пока мы ехали в машине, Михаил Иванович вздыхал, пощипывая свою клинообразную бородку.
Возле «Националя» отпустили автомобиль, решили немного пройтись пешком. Вечер выдался сырой, тёплый. В пустынном Александровском саду лишь кое-где виднелись на мокрых скамейках пары. Сладостно и волнующе пахла молодая листва. Михаил Иванович немного приободрился. Шёл осторожно, постукивая палочкой, как слепой. В последнее время у него ослабло, ухудшилось зрение, а в сумерках вообще почти ничего не видел. Я придерживал его за локоть.
Не хотелось мне делиться впечатлениями, добавлять Калинину огорчений, но Михаил Иванович сам, вероятно, испытывал желание излить наболевшее.
— Мы были не такими, — сказал он, — мы совсем другими были в их возрасте.
— Вполне естественно, — согласился я. — Вы, Михаил Иванович, более четырех лет жили в интеллигентной генеральской семье почти на правах сына, прочитали книги из обширной библиотеки.
— Со мной — частный случай. Я говорю о своих товарищах из рабочей массы, с которыми вошёл в революционное движение. Мы по десять-двенадцать часов трудились на заводе, спали в бараках или снимали комнатушки, питались кое-как, но занимались в подпольных кружках, учились, жадно вбирали знания. Просто удивительно — сколько успевали читать. Сотни книг! А наши горячие споры, обсуждения, поиски истины! И ведь мы ещё практическую революционную работу вели. Агитация, листовки, подготовка стачек… И все это простые труженики.
— Лучшие труженики, — сказал я. — Самые одарённые, самые способные. Вам было к чему стремиться, вас вела высокая цель, жертвенность ради благородного дела. А сегодняшние наши слушатели — это не те люди, которые выделялись в борьбе. Отсюда и начало начал их дум, речей, действий. «Я был пастухом» или «мой отец был чернорабочий», — вот главная карта, которой они козыряют… Не все, конечно, однако — многие, — смягчил я свои слова, заметив болезненную гримасу Калинина.
— Далеко не все! — поспешно согласился Михаил Иванович. — Они проявили себя на практической работе…
— Это, знаете ли, сейчас не очень трудно.
— Почему?
— Кричать: «Да здравствует наша власть, да здравствует наша партия!», когда эта власть и эта партия господствуют, когда за твоей спиной весь государственный аппарат, все карательные органы, вся армия — мягко говоря, не очень рискованно. Сложность другая: попробуй разобраться, кто в такой обстановке громче и чаще поёт хвалу властям — человек, преданный делу, или приспособленец? У подхалима, карьериста больше оснований вещать о своей преданности, чтобы выделить себя, чтобы на виду быть, чтобы вверх выдвинуться.
— И времени у таких больше, — вздохнул Михаил Иванович. — Кто занят практической работой, тому недосуг выкрикивать лозунги, разве что с трибуны по праздникам.
— Однобокость, тенденциозность в этом институте безусловная. Принимают только членов партии — это я у Шнейдера спрашивал.
— Естественно, — не удивился Калинин. — Кто же ещё будет управлять государством?
— Не все же партийные у нас в стране… А корабль вести должны самые умные, способные.
— Одно не исключает другого.
— Знаете, Михаил Иванович, как Владимир Ильич в военную академию приезжал в апреле девятнадцатого? Первое подобное учреждение в Красной Армии было. История-то вот какая. Прежняя наша Академия Генерального штаба, Николаевская академия, была эвакуирована из Петрограда в Екатеринбург. Ну, в этот, в Свердловск. А когда началось наступление Колчака, вернуть академию не успели. Да и не очень старались, наверное. Часть преподавателей отступила с Красной Армией, часть перешла на сторону белых. И богатейшее имущество академии колчаковцам досталось: учебные .пособия, карты, книги, оборудование кабинетов. Так что в Москве надо было создавать академию почти заново. Отвели для неё дом на Воздвиженке, где раньше охотничий клуб был. Потребовалось вмешательство Ленина, его письмо потребовалось, чтобы сохранить важнейшее военное заведение. Ну, а когда учёба стала налаживаться, Владимир Ильич был приглашён в академию. Приехал, познакомился с работой, выступил перед слушателями и преподавателями… Извините за подробности, Михаил Иванович, рассказываю их вот к чему. Владимир Ильич поинтересовался, много ли среди слушателей первого набора коммунистов. В армии-то их тогда было раз-два и обчёлся. А Ленину ответили: восемьдесят процентов. И вы думаете, Ленин обрадовался такой цифре. Нет, он спросил: чем объяснить, что в академию принято так мало беспартийных товарищей? И уточнил свой вопрос: не пересолили при приёме? Не поприжали беспартийных в ущерб качеству? Не мало ли в академии, готовящей кандидатов на высокие военные посты, подготовленных товарищей? Ведь среди слушателей оказалось восемнадцать процентов вчерашних солдат, двенадцать процентов вообще не имели представления о военной службе — из числа партийных работников. Какая польза от них будет на практике? Восполнит ли учёба пробелы? Вот о чем беспокоился Ленин, вот как подходил к подбору кадров.
— Это предупреждение, — сказал Михаил Иванович. — Он предупреждал, чтобы не допускали перегибов. Но разве он не говорил, что каждая кухарка должна учиться управлять государством?
— Вероятно, имелись в виду одарённые женщины, случайно оказавшиеся в кухарках. Как вы, Михаил Иванович, случайно оказались токарем, хотя могли бы стать инженером.
— Ленин не уточнял, — улыбнулся Калинин.
— Справится, пожалуй, и кухарка, — согласился я, — но при одном условии: если она честный, добросовестный исполнитель, и не более того. Если она только служит проводником идей и энергии такого мощного генератора, каким был Ленин. Если же полуграмотная бабёнка берётся самостоятельно варить кашу на государственной кухне, то достойна сожаления участь народа, которому предстоит расхлёбывать её политическую и экономическую стряпню. Не кастрюля кулеша — в сортир не выльешь.
— Это вы о тех выпускниках, с которыми мы беседовали? — уточнил Калинин. — Не они же будут решать принципиальные вопросы. Для этого есть Центральный Комитет, Верховный Совет.
— Решать-то будет товарищ Сталин, а претворять в жизнь его решения, причём с восторгом и без колебаний, без учёта местных особенностей, будут такие вот представители новой элиты, коих мы лицезрели.
— Они не вечны, — сказал Калинин.
— Они заполнят государственный аппарат на долгие годы, постепенно доползут до самых верхов, подготовят себе такую же смену, чтобы потом спокойно доживать век за спинами своих ставленников.
— И все же они не вечны, — повторил Калинин. — А жизнь — не ровная дорожка, на ней много ухабов, когда одни слетают с облучка, другие садятся. Важно, куда ехать и зачем ехать. Наступит срок — все лишнее отпадёт, как короста после болезни…
Такая убеждённость звучала в его голосе, что я не стал возражать. Возможно, что этот полуслепой человек, с трудом различавший предметы вблизи, имел дар заглядывать вперёд гораздо дальше меня.
Через некоторое время с глазами у Михаила Ивановича стало совсем скверно. Вопрос стоял так: или операция, или полная слепота. Калинин нервничал и в конце концов согласился на операцию.
Прошла она благополучно. Михаил Иванович уехал в Сочи, чтобы укрепить здоровье. Туда же отправилась и жена его Екатерина Ивановна Калинина-Лорберг, давняя подруга ещё со времён первой революции.
Состояние Михаила Ивановича улучшалось. Я слышал, как Лаврентий Берия, уже окончательно обосновавшийся в Москве, говорил Сталину: скоро «беспокойный староста» вернётся с Кавказа и опять будет совать ему, Берии, палки в колёса. Надо, мол, чтобы он твёрдо знал границы своих возможностей.
И вот в один отнюдь не прекрасный день в Сочи пришла телеграмма: Екатерину Калинину срочно вызывали на работу. Нечто подобное случалось и прежде, Екатерина Ивановна быстро собралась и отправилась в путь.
Поезд пришёл в Москву вечером. В учреждении уже никого не было, а дежурный не смог объяснить женщине, кто и зачем вызывал её, кому позвонить. Отложив заботы на завтра, она отправилась домой. А в полночь, когда Екатерина Ивановна уже собралась спать, на квартиру явились двое в штатском. Очень вежливые, предупредительные, они сказали, что товарищ Берия просит её приехать немедленно, чтобы посоветоваться по некоторым вопросам.
Связавшись по телефону с дочерью Лидой, Екатерина Ивановна договорилась встретиться с ней пораньше, ещё до работы, и ушла из дома. Надолго. На семь лет. С пребыванием в холодном северном городе Воркуте. «Основанием» для высылки послужил клеветнический донос, который даже не проверялся и не расследовался.
Жена Михаила Ивановича оказалась в числе «врагов народа». Поверил ли этому Калинин или нет, я не знаю, но удар, во всяком случае, был страшный, точно и коварно рассчитанный. Попробуй-ка теперь, Михаил Иванович, выступить в защиту лиц, арестованных по политическим мотивам! Со своей женой не разобрался, в своём доме змею не разглядел, куда уж ему в другие-то дела лезть! Короче говоря, и здоровье, и дух Михаила Ивановича были надломлены непоправимо. Он сник, затих, стал совсем незаметен. Много времени проводил дома, с удовольствием читая книги по истории государства Российского. Если и доводилось ему теперь выступать, то не речи произносил, а читал, как и все, по бумажке проверенный и отредактированный текст. Работа свелась в основном к подписанию заготовленных Указов Верховного Совета да вручению орденов награждённым. При этом специальный сотрудник предупреждал, чтобы не жали сильно его руку. Но в пылу благодарности почти все отмеченные забывали об этом, а народ-то был здоровый — полярники и шахтёры, лётчики да моряки. И таких человек пятьдесят за один приём. У Михаила Ивановича постоянно болела правая рука от пальцев до самого плеча.
Встряхнула Калинина только война. Но не надолго. Он был уже слишком болен и слаб. Скончался Михаил Иванович вскоре после нашей Победы.

 

 

11

Рассказывая о явлениях скверных, я отнюдь не забываю о том хорошем, что было у нас в тридцатых годах, о достижениях и свершениях. Моё желание — внести в мозаику истории свои фрагменты участника и очевидца, по возможности правдивые и объективные. Как бы там ни было, но Иосиф Виссарионович занимался не только упрочением своих политических позиций, не только борьбой за власть, но, главным образом, укреплением экономики страны, повышением уровня жизни народных масс.
Политические репрессии мало касалась простых людей, обывателей, зато перемены к лучшему были сразу заметны. Наступило явное облегчение, особенно ощутимое после голодного периода коллективизации. Кончилась в деревне неразбериха, обрабатывались колхозные земли, росли урожаи. Появились в достаточном количестве хлеб, овощи. Перестали быть редкостью мясо, масло, яйца. После 1934 года были отменены продовольственные карточки. В магазинах можно было приобрести одежду, утварь, скобяные изделия.
Европу и Америку терзал экономический кризис, люди не знали, куда приложить руки. А у нас совершенно не осталось безработных, все были при деле, имели возможность зарабатывать на пропитание. Промышленность развивалась быстрыми темпами. Мы сами выпускали трактора, автомашины, аэропланы. Чётко действовал транспорт. В Москве строилось метро, создавались прекрасные подземные дворцы для общенародного пользования. Даже старые москвичи, ворчавшие по поводу снесения Триумфальной арки или Сухаревой башни, теперь приумолкли. Одно с лихвой замещалось другим.
В конце 1936 года свершилось событие, очень укрепившее позиции Иосифа Виссарионовича во всей стране. Была принята новая Конституция, которую тут же начали именовать Сталинской Конституцией. Многим людям она принесла радость и облегчение. Была, наконец, отменена самая мерзкая разновидность дискриминации — дискриминация по происхождению, существовавшая с октября семнадцатого года. Нынешние люди послевоенного поколения даже не представляют себе, что такое «лишенцы». А ведь это было! Бывшие аристократы, купцы, предприниматели, офицеры, чиновники, служители культа, часть интеллигенции, а главное — члены их семей, их дети были лишены гражданских прав, как и члены семей «врагов народа», кулаков и подкулачников. Все они не имели права голоса на выборах, их не принимали на службу в государственные учреждения, не допускали учиться в специальные и высшие учебные заведения. Сколько талантливых девушек и юношей остались за стенами вузов! Какой-нибудь пропойца-столяр мог безнаказанно облить помоями (в прямом и переносном смысле) детей царского офицера (совершенно невиновных, что родились в такой семье, как негр невиновен в том, что у него чёрная кожа). Воинствующий атеист, не боясь ответственности, мог дёргать за бороду служителя культа или переколотить стекла в его окнах. И тому подобное. А «лишенцев»-то у нас в стране были миллионы, два десятилетия чувствовали они себя недочеловеками, унижаемыми и беззащитными. Теперь Сталинская Конституция давала им политические права, они могли избирать и быть избранными во все органы Советской власти. Они могли учить своих детей. Их как равноправных граждан защищал суд. В лице этих людей, большей частью образованных, думающих, деятельных, Иосиф Виссарионович обрёл надёжную опору. Во всяком случае, превратил их из противников в активных или пассивных сторонников.
Обрадовала Конституция и самостоятельных, крепких хозяев, энергичных мужиков, вчерашних кулаков и подкулачников, которые во множестве были выселены на Север. Умелые, хваткие работники, они быстро и основательно обжились в новых местах, трудились на многочисленных стройках, на заводах, на новых шахтах и рудниках. И по труду, в отличие от лодырей, получали хорошие деньги, числились в передовиках производства. Да плюс ещё теперь гражданские права! Значит, детей поднять можно! Многие не жалели о том, что их силком оторвали от тяжёлой, полунищей крестьянской доли. Предложили бы ехать назад — не согласились. Они осваивали далёкие богатые края, принося выгоду государству. Но русская деревня навсегда потеряла самых цепких, предприимчивых, неутомимых тружеников. Это было ощутимо и невосполнимо. А сейчас-то я хочу сказать, что даже значительная часть кулаков, пострадавших от Советской власти, связывала отныне с именем Сталина свою политическую реабилитацию, своё растущее благополучие.
Все достижения в стране, все улучшения жизни исходили от Иосифа Виссарионовича. А от кого же ещё? Пропагандисты, как говорится, били в одну точку. Доверчивые добросовестные наши люди читали газеты, слушали радио. А там везде — Сталин, Сталин… С середины тридцатых годов восхваление Иосифа Виссарионовича по всем официальным каналам шло таким нарастающим путём, что мне иногда было даже неловко за него. Стыдно ведь слушать, если при тебе о тебе говорят, какой ты умный, талантливый, добрый, сердечный. Остановить бы надо такого оратора, извиниться перед слушателями за его нескромность. Увы!
Частенько вспоминался мне приведённый ранее разговор Сталина с Орджоникидзе насчёт концентрации, персонификации власти. Сотни лет, из поколения в поколение росла и крепла в народе вера в царя и в Бога. Эта высшая сила решает все, руководит всем, в конечном счёте отвечает за все. Просто и ясно в душе человека, когда он знает, что на небе есть Бог, а на земле царь. Ты только делай своё дело, не переступай установленные заповеди, надейся на лучшее, и все зачтётся тебе, если не на этом, то на том свете.
И вдруг народ остался без царя, без Бога, без привычных жизненных правил. Советская власть — это, конечно, хорошо, да только уж очень расплывчато, неопределённо. Какие-то «цики», «вцики», «цека», «вчка», наркомы, совнаркомы — поди разберись. А кто же главный хозяин? Кто принимает решения, отвечает за их выполнение, наказывает нерадивых, защищает обиженных?! Кто могуч и справедлив, кому можно пожаловаться? Что уж говорить, даже образованным, демократически настроенным людям надоела тогда сложность, запутанность управления, надоело так называемое коллективное руководство, когда не найдёшь концов: кто принял решение, кто его выполняет, с кого спросить за ошибки. Проголосовали, разошлись — решение есть, а спрашивать не с кого. Коллективная ответственность — это полная безответственность. А Сталин был реальным человеком, олицетворявшим власть. Он дал клятву у гроба Ленина идти намеченным курсом, так и шёл, заботясь о простых людях, обо всех вместе и о каждом в отдельности. И как только времени хватает ему знать все, думать обо всем!
Народу, ещё не отвыкшему от Бога, нужен был новый кумир, новый символ. Осточертели споры, дискуссии, колебания, отсутствие определённости. Людям свойственно не только рассуждать, но и верить. Причём верить — легче. И тяга к вере особенно сильна в переломные периоды истории, когда нарушены традиции, привычные связи, когда человек мечется, пытаясь определить своё место в происходящих событиях. Вот тут-то и нужен кумир, за которым можно идти без колебаний, с полной уверенностью в том, что он выведет в светлое царство. А другого политического деятеля такого масштаба, другого светоча такой силы, как Сталин, тогда не имелось. И если требовался Бог, то Иосиф Виссарионович был первым кандидатом на эту роль. И, понимая это, он старался делать все возможное, чтобы окружить себя соответствующим ореолом. Но и работал он с таким напряжением и самоотречением, с каким редко трудятся обыкновенные смертные. Он действительно старался вникать во все — от самого большого до самых малых подробностей быта. Трудно мы жили перед войной, после неё — многого не хватало, но строгий порядок был во всех звеньях. Сталин сам не оставался равнодушным к недостаткам и в людях не терпел безынициативности, лени, отсутствия горения. Он мог, например, снять трубку городского телефона, позвонить наркому связи:
— Здравствуйте. Вы читали сегодня газету «Труд»? Не читали? Вот как! Может быть, ваших работников каждый день критикуют в печати, а вы не обращаете на это внимания… Ах, обращаете… Почему у вас плохо работает справочное бюро? Почему телефонистки вашего коммутатора разговаривают грубо? Наведите порядок и доложите. Желаю вам спокойной ночи.
В результатах можно было не сомневаться.
Я удивился широте познаний и интересов Сталина. Сегодня, например, заслушивался вопрос о снабжении продовольствием Дальстроя, осваивавшего Магаданскую область, золото Колымы. Сталин говорил о том, сколько стоит перевозка пуда хлеба морем через Владивосток, во что обходится доставка килограмма моркови или яблок. Называл фамилии агрономов, которые выращивают в условиях Колымы (в совхозах НКВД) лук, картошку, карликовые огурцы. Указывал на резервы оленеводства и рыболовства, на возможность создания птице— и свиноферм. Такое впечатление, что он всю свою жизнь занимался лишь зтим делом. На столе в его кабинете я видел подшивку тоненького журнала, издававшегося в Магадане, стопку местных газет, пачку писем с Колымы.
На следующий день Иосиф Виссарионович столь же обоснованно, аргументированно говорил об Артеке, о необходимости превратить его в интернациональный пионерский лагерь. Ещё заседание: он ставит на обсуждение вопрос о строительстве новых сахарных заводов на Украине. Об укреплении южной границы. И так далее, и тому подобное. Я не намереваюсь рассказывать об этой, достаточно известной стороне деятельности Иосифа Виссарионовича. В архивах сохранились, наверное, соответствующие протоколы, решения. Добросовестный исследователь может найти и использовать их. А мой долг — говорить о том, что не отражено в бумагах, что забывается или уже забыто: о той подводной части айсберга, о той стороне жизни Иосифа Виссарионовича, которая была скрыта для посторонних, о которой зачастую даже не знали близкие к нему люди.
Ещё раз хочу повторить: он был великолепный труженик, он работал на износ. Работал и днём, и ночью. По какому-то делу он пригласил меня в полдень. Я поразился, увидев его. Бледное, испитое лицо, словно неподвижная маска: одутловатые щеки, опухшие глаза. Иосиф Виссарионович стоял у окна какой-то кособокий, изломанный, несчастный. Каждый человек в минуты усталости, духовного упадка может выглядеть очень скверно. А Сталин выглядел так не минутами, а часами и днями. Я тогда подумал мимолётно, что его надобно одеть в жёсткий, подтягивающий, выпрямляющий военный мундир. А вслух сказал:
— Прошу подойти к зеркалу.
Он послушно подошёл. Диковато, удивлённо разглядывал себя. Провёл пальцем по щеке, а в глазах было удивление: неужели это он?
— На кого вы похожи? — укоризненно произнёс я.
— На ночное страшилище?! — усмехнулся он. — На бледного вурдалака?
— Ответы оставьте при себе, Иосиф Виссарионович. Вам нужен немедленный отдых. По праву старого друга беру командование. Все в сторону! Едем за город. Там скучает моя дочка. Едем немедленно.
Сталин молча, удручённо последовав за мной.
Чудесно провели мы день в лесу за Калчугой. Собирали землянику. Очень много было черники. Попадались какие-то ни ему, ни мне неизвестные грибы. Иосиф Виссарионович обнаружил возле дороги высокий удивительный боровик и минут пять любовался, сидя возле него на траве, пока не надоели комары. На краю леса, откуда открывался вид на Знаменское, мы подремали в стогу свежего сена. Потом прошли до Москва-реки, поднялись на Катину гору, не спеша вернулись по вечернему лесу домой. Поужинали с сухим вином. В двадцать три Иосиф Виссарионович лёг спать и — чудо! — отдыхал до одиннадцати часов утра. Такого ещё не бывало. Он ограничивался обычно шестью часами.
Каким бодрым, весёлым, полным сил и юмора был он на следующий день! И как я жалел, что нет у него любимой и любящей женщины, способной установить нормальный режим, сберегающий его здоровье, сохраняющий его психику!
В повседневной работе Иосифа Виссарионовича мне хочется отметить две особенности. Это, как я уже говорил, тщательная, всесторонняя подготовка к любому вопросу. Он чувствовал себя хозяином всей страны, опасался чего-либо не учесть, пропустить, ошибиться. Уж если речь шла об освоении Северного морского пути, то Сталин знал не только историю этой великой эпопеи, ему известны были все основные экспедиции, все полярные станции, фамилии многих радистов, лётчиков, капитанов и штурманов северных судов. Он держал в памяти технические данные ледоколов, количество потребных грузов, горючего… Я часто жалел, что по всем другим вопросам у него нет такого надёжного, абсолютно доверенного советника, такого специалиста, каким был я в военных делах. Я разгружал в этой важнейшей работе его память, снимал напряжённость. Но если у него появился бы ещё один такой же доверительный тайный советник, я бы, вероятно, не смог справиться со своей ревностью. Вообще-то я знал, что Сталин советуется по многим другим вопросам с различными людьми. Но с тем, что было особенно дорого и важно ему, что не должно было получить огласки, он обращался только ко мне. И я ценил это превыше всего.
Так вот. Сам, в общем-то, дилетант (никто не может охватить все), Иосиф Виссарионович терпеть не мог дилетантизма у специалистов. Уж если ты обязан знать своё дело, так знай его досконально. Если Сталин видел, что специалист не готов давать чёткие и ясные ответы — горе такому верхогляду, как бывало при Петре Первом. Никакие помощники, замы, референты не способны были помочь такому руководителю. Не знаешь, не можешь — катись ко всем чертям! На Колыму, пустую породу снимать с золотоносных жил! Вот поэтому и ответственность во всех пиниях была высокая, и государственный аппарат работал чётко, без сбоев. Надо сделать — будет выполнено в лучшем виде, вот и весь разговор. Когда и как — категорически третьестепенные.
Сталин охотно выслушивал мнение знающих специалистов, даже если оно не совпадало с его мнением, с его замыслами. Взвешивал шансы за и против, исследовал, изучал ситуацию с разных точек зрения. Учитывая при этом, что выгодно ему, а что не надобно. Потом выносил решение, которое являлось категорическим, окончательным, хотя, может, и не всегда правильным. Но кто способен сказать, какое решение верное, а какое ошибочное, пока не пройдёт много лет, пока не восторжествует объективная истина? Хуже нет, если решения и постановления, даже самые правильные, не осуществляются или осуществляются наполовину. Это разлагает всех, и народ, и исполнителей законных решений, давая возможность сомневаться, варьировать, делать снисхождения.
Я знал много, очень много людей, занимавших высокие государственные и партийные должности. Чем они поражали меня? Своей обычностью, заурядностью, даже ограниченностью. Заурядность — это вообще всемирная болезнь руководящих деятелей нашего времени. Никто не хочет, чтобы правила яркая личность, все желают, чтобы у руля находился средний человек, выполняющий задания благоденствующей группировки, стоящей за его спиной.
Конечно, Иосиф Виссарионович был менее образован, менее интеллигентен, менее умен и гибок, в хорошем понимании этого слова, чем Ленин, но он, во всяком случае, не был заурядным, выделялся широтой интересов, эрудицией, работоспособностью среди других партийных и государственных деятелей. Меня он, например, просто удивлял иногда совершенно неожиданными вопросами и поручениями. В июле тридцатого года пригласил к себе:
— Николай Алексеевич, выезжайте завтра в Воронеж. Там намечено провести первое десантирование наших парашютистов. Будут сброшены двенадцать человек и упаковки с вооружением, вплоть до ручных пулемётов.
— Я не очень разбираюсь в том, что связано с авиацией.
— И я не специалист по воздухоплаванию, — сказал Сталин. — А это значит, что мы с вами смотрим и воспринимаем одинаково. У авиации большое будущее, Николай Алексеевич, особенно в военном деле. Обратите там внимание на конструкцию парашюта. Он должен быть прост, доступен для массового использования и надёжен. Подумайте о возможных действиях парашютистов в тылу противника.
Пришлось ехать. В подобных случаях, в зависимости от обстоятельств, я был либо в составе комиссии, либо рядовым членом инспектирующей группы — кем угодно, только не посланцем Сталина. Мне надлежало видеть и знать не парадную, показную, а реальную, будничную сторону дел. Иосифа Виссарионовича интересовало это, а не торжественный отчёт, материал для газет.
Испытания под Воронежем прошли нормально. Погода стояла ясная, безветренная. Одна группа десантников выбросилась с высоты триста метров, другая — пятьсот. Все были вооружены наганами. Затем с трех самолётов сбросили на парашютах груз, бойцы разобрали карабины, гранаты, пулемёты, патроны. На мой взгляд, все делалось быстро, организованно. Только пулемёты были облегчённые, старой системы, которые использовались в кавалерии. Требовалось увеличить огневую мощь десантников, ведь им предстояло действовать изолированно, без поддержки соседей. Об этом я и доложил Иосифу Виссарионовичу в присутствии Наркома обороны Ворошилова. Должен заметить, что Климент Ефремович без всякого энтузиазма отнёсся к новшеству. Однако 24 октября того же года Реввоенсовет страны, по предложению Сталина, разослал на места приказ о развитии воздушно-десантного дела. И оно развивалось. У нас и в Германии, может быть, даже чрезмерно. Почему я так говорю? Слишком уязвимы парашютисты при массовой переброске и высадке, если речь идёт о сильном неприятеле, имеющем противовоздушную оборону — истребительную авиацию и зенитную артиллерию. Практика в общем-то подтвердила это. В мае 1941 года немцы при высадке десанта на остров Крит потеряли столько парашютистов, что сочли проведение подобных операций нецелесообразным и больше не прибегали к ним. И наши десантники, высаживавшиеся в начале 1942 года под Вязьмой, тоже понесли очень большие потери, хотя польза была несомненная. Я уже тогда, при зарождении воздушно-десантных войск, считал, что они — войска не массовые, а отборные, элитные, предназначенные для выполнения особых задач в тылу врага: для диверсий, для захвата и удержания плацдармов…
Ещё об особых поручениях. Год 1933-й. Иосиф Виссарионович, пригласив меня, поздоровался и указал на кресло, а сам продолжал телефонный разговор с Ленинградом, сделав жест: «слушайте». Скоро я уяснил суть. В кругах белоэмигрантов за рубежом, особенно в Польше, распространялись слухи о том, что в Ленинграде, в склепе Казанского собора, погребён лишь бальзамированный труп фельдмаршала Кутузова, а сердце его, дескать, осталось в Бунцлау (по-польски — Болеславец), где замечательный полководец скончался и где родственники поставили ему памятник. Теперь в западной печати замелькали снимки этого памятника с подписями: «Здесь лежит сердце Кутузова», «Сердцу патриота не место в Совдепии» и тому подобные пропагандистские мерзости. Иосиф Виссарионович посоветовал Кирову создать авторитетную комиссию во главе с известным учёным В. Г. Богораз-Таном, вскрыть склеп и выявить истину. Сделать это без огласки. Важно иметь точные, неопровержимые данные.
Я не входил в состав комиссии, но с одним ленинградским чекистом присутствовал при обследовании саркофага. Вместе с группой учёных (пять-шесть человек) и тремя рабочими спустились в подвал Казанского собора, в подземелье, где воздух был сухим, чистым. Совершенно не ощущалось запаха плесени или тлена. Рабочие разобрали с одной стороны кладку склепа. Посреди его оказался невысокий постамент, на котором и покоился саркофаг.
Очень осторожно была сдвинута крышка. Два ощущения боролись во мне. Было чудом, великим счастьем увидеть останки человека, чьё имя чтила вся Россия, которого весь мир знал, как победителя Наполеона. И страшно: а вдруг останки Кутузова за сто с лишним лет настолько истлели, что рассыплются, обратятся в пыль от нашего вмешательства?..
Тело, несмотря на бальзамирование, действительно истлело, это был прах, слежавшийся настолько, что ещё сохранил первоначальную форму. Зато цилиндрический серебряный сосуд в изголовье совершенно не поддался времени, металл лишь потемнел.
Наверное, это было кощунством: без предварительной подготовки, без дезинфекции вскрыть сосуд. Но никто из нас не решился бы изъять его из захоронения, отнести в лабораторию, привлечь к исследованию новых людей — могла нарушиться секретность. Да и любопытство подталкивало нас. Один из учёных взял сосуд в руки, с очень большим трудом отвернул крышку. Внутри была прозрачная жидкость, а в ней — хорошо сохранившееся сердце, почти не потерявшее естественный цвет.
Все по очереди заглянули в сосуд, стараясь не дохнуть туда. Потом завинтили крышку, опустили сосуд на прежнее место. Рабочие восстановили положение саркофага, заложили стену склепа.
Акт вскрытия был составлен немедленно и подписан членами комиссии. Было два или три экземпляра и все с подписями. Один из этих экземпляров я положил на стол Иосифа Виссарионовича, высказав при этом пожелание не ввязываться в грязную кампанию, которую подняли наши противники за рубежом. Недостойное это дело — спекулировать памятью великого полководца. Пошумят и умолкнут. А наши руки должны быть чистыми.
— Согласен, — сказал Сталин. — Мне это тоже не по душе… Только в случае крайней необходимости…
Насколько я помню, такой необходимости, к счастью, не возникло, акт о вскрытии не был обнародован. Если кто знает о нем, то лишь специалисты-историки, занимающиеся изучением Кутузова.
Это — прошлое. А вот случай с Мамлакат. Помните известную фотографию: улыбающийся Иосиф Виссарионович, этакий добрый, заботливый папаша, вместе с круглолицей смуглой девочкой, у которой косички были заплетены по таджикскому обычаю, на груди — орден Ленина. Всю нашу страну облетел этот снимок. Светлана Сталина говорила как-то, спустя время, уже будучи студенткой: «Какой он тут радостный, а со мной ни одного хорошего снимка нет!» Тон был шутливый, но горечь улавливалась.
Одиннадцать лет было Мамлакат, девочке из многодетной семьи, когда она стала стахановкой. Школьники ходили собирать хлопок, пионерское звено создали, помогая взрослым. Детям даже удобнее было собирать: сорта низкорослые, наклоняться не нужно. Так вот, если дяди и тёти брали за день по пятнадцать-двадцать килограммов, то проворная Мамлакат, приспособившись работать двумя руками, успевала собирать по восемьдесят килограммов! Люди не верили, приходили смотреть, из соседних колхозов приезжали, из столицы республики. А она заявила: буду собирать по сто килограммов в день, и добилась-таки своего, феноменальная девочка! Слава пришла к ней. А она продолжала наращивать темпы и установила рекорд, собрав руками за рабочий день триста килограммов хлопка! Её возили в Москву, в Ленинград, в Артек, она стала первой в стране пионеркой-орденоносцем!
Все это хорошо, да только отразилось перенапряжение на здоровье девочки. Лучшие врачи Таджикистана сделали ей операцию. А Иосиф Виссарионович, обеспокоенный состоянием Мамлакат, попросил меня проследить за дальнейшей жизнью ударницы. Потом время от времени, даже в военные годы, вспоминал и спрашивал о ней.
Мамлакат училась в лучшем интернате республики, овладевала в институте иностранными языками. Все у неё шло нормально. А Иосиф Виссарионович уже незадолго до смерти, перебирая в разговоре события минувших лет, поинтересовался, чем занимается Мамлакат, вышла ли замуж, есть ли дети.
Я успокоил его.
Были такие вопросы, задавать которые кому-либо, кроме меня, Сталин считал по каким-то причинам неудобным, может быть — неэтичным. Незадолго до войны он обратился ко мне:
— Николай Алексеевич, выясните без лишних разговоров, где и кем служил Гитлер в шестнадцатом году, в ту пору, когда я был мобилизованным ополченцем.
Надо сказать, что наша заграничная разведка тогда работала гораздо лучше контрразведки, избалованной и расслабленной избиением собственных кадров, не скрывавшихся и не оказывавших сопротивления. Так что нужные сведения я получил быстро.
— Австриец Адольф Шикльгрубер-Гитлер не пожелал служить в австрийской армии, в конце шестнадцатого года поступил добровольцем в 16-й пехотный полк 6-й Баварской дивизии, которая размещалась в западных районах Германии и в восточных районах Франции. Отмечено пристрастие к политическим разговорам и к пиву. По неподтверждённым данным, в районе дислоцирования остался его ребёнок. Позже Гитлер иметь детей не мог в связи с ранением в мошонку. Кроме того, в восемнадцатом году он был отравлен французским газом, на некоторое время утратил зрение…
— Какого пола ребёнок? — проявил интерес Сталин.
— Не выяснено.
— Какое звание имел Гитлер?
— Ефрейтор.
— А я был рядовым. Невелика разница, — усмехнулся Иосиф Виссарионович, думавший о чем-то своём. И вдруг произнёс: — Исторические параллели опасны, очень опасны.
Я так и не понял, зачем ему потребовались эти сведения и это сравнение. Ну, вообще-то, чем больше знаешь, тем лучше.
Примерно в то же время или немного раньше, в тридцать восьмом году, меня срочно вызвали вечером в Кремль, на квартиру Сталина. Поднялся к нему на второй этаж, оставив шинель в небольшой, отделанной деревом, прихожей. Он вышел встретить, пригласил не в кабинет, а в спальню — был нездоров, простужен. Вероятно, принял лекарство: на столике лежали таблетки и стоял почти пустой стакан. Поверх серого френча набросил на плечи одеяло, сняв его с койки. Знобило, значит. Я мысленно выругал Валентину Истомину, оставившую Иосифа Виссарионовича без догляда. Ей больше нравилось хозяйничать на Дальней даче, где находились дети. Но там и без неё народу было достаточно.
Много говорилось о пуританском образе жизни Сталина. Это в общем-то верно. Одевался он скромно, полувоенно, носил солдатскую шинель. Старая сибирская шуба была у него от одной германской войны до другой. Спал на жёсткой койке, мебелью пользовался самой необходимой, в пище не был требовательным, капризным. Но шло ли это от его натуры? Не всегда. Он и поесть любил вкусно, и бутылочку муската «Красный камень» мог осушить с удовольствием, и вареньем из грецких орехов лакомился охотно. Пока жива была мать, она часто присылала из Грузии фрукты и это варенье, особенно нравившееся ему. Дары щедрого края не переводились у Иосифа Виссарионовича и потом, когда не стало матери, но он как-то охладел к ним. Не из родных рук — вкус что ли был не тот?
Из русских блюд особенно любил уху и щи. Но, занятый делами, размышлениями, питался нерегулярно, когда и как придётся, нарушая режим. Ел ночью, перед сном, что считается вредным. Валентина Истомина просто не способна была навести порядок в этом отношении.
Поразительный факт: человек, который мог иметь все, к услугам которого была целая страна, являвшийся в определённом смысле самым богатым в мире, — этот человек не имел тех элементарных удобств, той заботы и уюта, какие есть почти у каждого семейного гражданина. А Сталин с молодых лет не знал семейного уюта, мало видел ласки и постепенно привык к этому, выработал свои правила и привычки, от которых ему трудно было бы отказаться даже в случае необходимости. Но и её, необходимости этой, не возникало. Валентина Истомина едва успевала «держать» кремлёвскую квартиру, Кунцевскую и Дальнюю дачи, вести обширное хозяйство, заботиться о детях Сталина, об их учёбе. Да и родственники Надежды Сергеевны ещё требовали внимания, особенно её мать. Вот и носилась Валентина за город и обратно. А других женщин Иосиф Виссарионович не допускал тогда в свои дела, в свою личную жизнь.
Итак, Сталин в тот вечер был болен и явно раздражён чем-то. Едва поздоровавшись, сказал:
— Вы артиллерист. Не помните ли такую фамилию — Никитин?
— Полковник Никитин? — спросил я, собираясь с мыслями. Время было такое, что одно неаккуратное слово могло причинить кому-то большие неприятности. — Полковник Никитин весьма порядочный человек из потомственной офицерской семьи. Десять поколений Никитиных служили в полевой артиллерии, а это значит — воевали на передовой.
— В этом и есть его особая порядочность? — усмехнулся Сталин.
— Корни, Иосиф Виссарионович, на многом отражаются. Вот вам факт, получивший среди артиллеристов широкую известность. Полковник командовал на германском фронте 23-й артбригадой. А его сын, подпоручик Владимир Никитин, закончивший Михайловское артиллерийское училище, по воле случая был направлен командиром огневого взвода как раз в эту бригаду. И что вы думаете, отец выделял сына, создал ему какие-то условия? Он всегда и неукоснительно ставил взвод Владимира на самый ответственный рубеж. Отцу тяжело было испытывать судьбу, но совесть его чиста. Кстати, и отец, и сын сражались потом в Красной Армии.
— Да, — сказал Сталин, — полковник Никитин возглавил после революции воздушную оборону Петрограда. Но меня интересует молодой Никитин — инженер, кораблестроитель, — Иосиф Виссарионович тронул какие-то листки на столе.
Ещё не зная, почему возник разговор о Никитиных, я был доволен, что сумел сразу сказать о них хорошие слова. В душе Иосифа Виссарионовича сохранилось глубокое уважение к офицерам славной русской армии. Не перед прапорщиками и поручиками военного времени, массу которых породили нужды фронта, а перед кадровыми военными, для которых Родина и честь были превыше всего, которые готовы были бестрепетно отдать жизнь во имя Отечества. И не только свою, но и жизнь собственных детей. Они могли ошибаться, но они всегда были искренни. С почтением относился Сталин к памяти Раевского, Брусилова, не говоря уж о Суворове и Кутузове, причисляя к этой когорте и благородного грузина Багратиона, которым всегда гордился. Может, все-таки текла в Иосифе Виссарионовиче княжеская кровь, дававшая знать о себе?! Или вперёд он заглядывал, предчувствуя, что ещё будут важны, просто необходимы для страны главнейшие традиции и устои победоносной российской армии и даже внешние её атрибуты, такие, как погоны, офицерские звания…
Мысль уводит меня несколько в сторону, однако не могу не сказать об одном из первых просмотров кинофильма «Чапаев». На Сталина очень подействовала сцена психической атаки, где каппелевские офицеры, подтянутые и аккуратные, чёткими шеренгами идут на пулемётный огонь. Хладнокровно покуривая, помахивая стеками. Падают, гибнут, но упорно рвутся вперёд. Там был маленький эпизод, где убитые и раненые каппелевцы не просто падают, а кувыркаются с разбегу, дрыгают в воздухе ногами. Заурядный комический кадр, рассчитанный повеселить массового зрителя.
— Хороший фильм, — сказал тогда Иосиф Виссарионович. — Полезный фильм. А то место, где офицеры кувыркаются через голову, лучше убрать.
— Это смешно, товарищ Сталин, — попытались возразить ему.
— Потому и убрать. Мужество нельзя осмеивать, нельзя очернять издёвкой. Ни в коем случае.
— Но это белогвардейцы!
Иосиф Виссарионович окинул говорившего свинцовым взглядом, произнёс сдержанно:
— Пусть наши красные офицеры, когда потребуется, решительно идут на пули, идут на смерть, зная, что их мужество достойно оценят и свои, и противник. Вам это понятно?
Никто больше не спорил. А я, может, и любил Сталина за такие вот моменты: он словно взлетал над политическими интригами и будничными заботами, поднимался до самых больших общечеловеческих высот.
Тогда, кстати, впервые прозвучало из уст Иосифа Виссарионовича слово «офицер» применительно к командному составу Красной Армии. Официально же это старое доброе слово вновь придёт в наши войска лишь во время битвы за Сталинград… Жизнь заставит, война поторопит.
Однако вернёмся к вечернему разговору. Выслушав мои похвальные отзывы о Никитиных, Иосиф Виссарионович подобрел, ослабло его раздражение. Словно продолжая спор с каким-то оппонентом, начал говорить о том, как важно нашей стране иметь свой «большой флот». Кто имеет армию, имеет одну руку; кто имеет армию и флот, у того две руки, — привёл он известный афоризм. А мы должны, мы обязаны иметь все для своей защиты.
Я высказал полное согласие.
— У нас мало средств, у нас очень мало средств, это верно, — продолжал Сталин, кутаясь в одеяло. — И все же есть такие заботы, на которые мы не можем жалеть денег. Сэкономим, недоедим, по копеечке соберём среди народа, а «большой флот» создадим! Немцы строят мощные линкоры «Тирпиц» и «Бисмарк». Очень сильные линкоры, но нам они не страшны. У нас заложен и строится «Советский Союз» — самый могучий линейный корабль в мире. Он преградит путь «Тирпицу» и «Бисмарку». Но что мы будем делать с линейными крейсерами Гитлера? У них сильное вооружение и очень большая скорость. Нам нужен такой же тяжёлый крейсер, даже сверхтяжёлый крейсер, который будет способен догнать германские крейсера и потопить их… Спроектировать и построить его необходимо в самый короткий срок. За несколько лет. Наша промышленность выдержит теперь такую нагрузку. А проектировать и строить тяжёлый крейсер «Кронштадт» мы поручим вашему потомственному артиллеристу Владимиру Никитину.
— Не знаю, какой он конструктор, — сказал я.
— Вы что, как некоторые сверхбдительные товарищи, возражаете против этой кандидатуры?
— Ни в коей мере. Но я могу рекомендовать Никитина только как артиллериста и честного человека.
— Он давно уже стал кораблестроителем. Он создал очень хорошие сторожевые корабли типа «Ураган», и они теперь надёжно служат на всех флотах. Под его руководством создан самый быстроходный в мире лидер «Ленинград». Сорок три узла на ходовых испытаниях. На шесть-семь узлов больше, чем лучшие зарубежные корабли этого класса с подобным вооружением. И такого человека хотели заменить другим только потому, что тот, другой — от станка… Черт знает, что делают, — вновь начал злиться Иосиф Виссарионович.
Чтобы успокоить его, я поторопился сказать:
— Ну, если дело в надёжных руках, значит — с Богом!
— Да, начнём. К сорок пятому году страна Советов будет иметь свой «большой флот!» — твёрдо и даже торжественно произнёс Сталин.
Через несколько дней конструктор был вызван к Иосифу Виссарионовичу. Я поразился, когда увидел стройного, с хорошей выправкой человека средних лет. Владимир был так похож на отца, что у меня сдвинулось ощущение времени, и я едва удержался, чтобы не обратиться к инженеру, как к давнему хорошему знакомому. Штатский костюм — вот что удержало меня. Старшего-то Никитина я знал только в форме.
Впервые, пожалуй, пожалел я тогда, что нет у меня сына, такого вот продолжателя моих дел и замыслов.
Ну, а корабли строились. Причём надёжно и быстро. Увы — война помешала спустить их на воду. А окажись они в море, ни один вражеский корабль не смог бы тогда соперничать с «Советским Союзом» и «Кронштадтом».

 

 

12

Хорошо, конечно, иметь сыновей-наследников, но опять же смотря каких. Иосиф Виссарионович редко и весьма сдержанно говорил о своих отпрысках. Яков Джугашвили, живший в Ленинграде, успел дважды жениться, и оба раза неудачно: второй раз — особенно неудачно, с точки зрения Сталина. После первой свадьбы быстро выяснилось, что любви нет, что брак — ошибка, молодая чета распалась тихо и безболезненно. Вполне возможно, что Яков тогда не поборол ещё в себе память о Надежде Сергеевне, всех других невольно сравнивал с ней, и сравнения эти были не в их пользу. Надежда Сергеевна, конечно, была женщина незаурядная, да ведь ещё и её опыт, и то почтение, которое испытывал к ней Яков…
Если к первому браку сына Иосиф Виссарионович отнёсся равнодушно, то вторая женитьба встревожила его, вызвала сомнения и подозрения. Дело в том, что танцовщица Юлия Исааковна Мельцер была видной, красивой еврейкой. Чем прельстил её щуплый, мелковатый Яков, почему пошла за него, развалив благополучную семью, бросив мужа? Позарилась на то, что отец занимает высочайший пост: обеспеченность, выгода на всю жизнь? Или ещё хуже — опять козни сионистов: не мытьём, так катаньем внедриться в святая святых, проникнуть в высший эшелон власти?!
Иосиф Виссарионович не был юдофобом, у меня язык не повернётся назвать его так. Он ровно, одинаково относился ко всем нациям и народностям, никого не выделяя и не охаивая. Но надо уяснить вот какой оттенок. Почти всю свою сознательную жизнь Сталин вынужден был сражаться с троцкистами, с другими оппортунистами и ревизионистами, пытавшимися захватить господствующие посты в партии и государстве. Сталин, характер которого не отличался гибкостью, считал всех этих людей такими же врагами, как и приверженцев буржуазного строя. А подавляющее большинство троцкистов были евреями.
В семнадцатом году Троцкий и его компаньоны, примчавшиеся на готовенькое из-за рубежа, шустро понасажали всюду своих людей, оттеснив членов партии, работавших в подполье в собственной стране. Таких как Сталин, Калинин, Андреев, Ворошилов, и многих-многих других: они оказались вроде бы чернорабочими или подмастерьями в революции. Давайте посмотрим, что представлял собой Совнарком в первые месяцы Советской власти. Русских — 2 (Ленин и Чичерин), армянин — 1, грузин — 1, евреев — 18… Военный комиссариат, возглавляемый Троцким. Русских — нет, латыш — 1, все остальные (34 человека!) евреи. Наркомат внутренних дел (карательные органы) — все евреи. Наркомат финансов. Из 30 человек 26 евреев. Наркомат юстиции — 18 евреев.
Скажите, можно было считать такое положение нормальным? Что это, если не экспансия мирового сионизма?! Вполне естественно, что когорта Сталина вела ожесточённую войну с Троцким и троцкизмом за право народов, населявших Россию, самим определять свою судьбу. Хочу подчеркнуть, борьба велась не с евреями, нет! Каждый человек воспринимался по своим достоинствам, у многих товарищей, у Куйбышева, Ворошилова, Молотова, Андреева, Кирова жены были еврейками. Это ничего не значило. Война шла с сионизмом, который проявлялся в деятельности троцкистов и, прежде всего, в устремлениях и поступках самого Льва Давидовича. Вопрос, как мы помним, все более обострялся: у власти либо Сталин со своими соратниками, представителями разных народов страны, либо Троцкий с сионистским шлейфом, расширявшимся за его спиной до всемирных масштабов.
Сталин чётко определил свои позиции ещё осенью 1926 года, когда октябрьский Пленум вывел Троцкого из состава Политбюро. И не только Троцкого. В политических кругах «гулял» в ту пору анекдот: «Чем отличается Иосиф от Моисея?» Ответ: «Моисей вывел евреев из Египта, а Иосиф — из Политбюро…» Сталин не отмолчался, в одном из выступлений объяснил: «Мы боремся против Троцкого, Зиновьева и Каменева не потому, что они евреи, а потому, что они оппозиционеры. Пытаются разложить изнутри партию и государство…» Думаю, Сталин не кривил душой. Ведь были же потом в составе Политбюро и Каганович, и Мехлис…
Иосиф Виссарионович вроде бы одержал победу над Троцким. Но был ли успех полным? Отнюдь нет. Многотысячная масса тайных и полуявных сторонников Льва Давидовича сохранилась в партии, они пронизывали государственный аппарат, цепко поддерживали друг друга, влияли на хозяйственное, научное, культурное развитие. Если сделать срез самого высокого руководящего звена, то картина вырисовывалась весьма занятная, не очень-то изменившаяся по сравнению с первыми послереволюционными месяцами. В 1936 году из числа 115 членов Совнаркома не евреев было лишь 18. ЦК ВКП(б): евреев — 61, не евреев — 17, с неустановленной национальностью — 7 человек. В Госплане евреев — 12, не евреев — 3. Печать — все двенадцать центральных газет и журналов возглавляли евреи! Удивительное, ни с чем не сравнимое, я бы сказал, потрясающее положение сложилось в органах ГПУ, затем НКВД, особенно при Гершеле Ягоде. В 1936 году в составе высшего руководства этого ведомства было 14 евреев и лишь 6 представителей других национальностей.
В личном сейфе Иосифа Виссарионовича хранился список (не знаю, кем составленный) руководящих работников карательных органов того периода, когда этот орган возглавлял Ягода. Особо подчёркивалось, что почти весь начальствующий состав — выдвиженцы Ягоды. И почти против каждой фамилии пометка — еврей. Рано или поздно все становится известным. Ради справедливости люди, пострадавшие в годы репрессий, или их потомки должны узнать фамилии тюремщиков, насильников, палачей. Вот они (все — сионисты).
Непосредственные помощники Ягоды по его ведомству. Цитирую: Начальник хозяйственного отдела — Миронов Л. Г. Начальник особого отдела — Гай М. И. Начальник заграничного отдела — Слуцкий А. А. Начальник транспортного отдела — Шанин А. И. Начальник антирелигиозного отдела — Иоффе И. Л. Начальник уголовно-следственного отдела — Вуле. Начальник главного управления внутренней безопасности — Могилевский Б. И.
В главном управлении лагерей и ссыльных пунктов ГПУ (НКВД) работали: Начальник Управления — Берман Я. М., его заместитель — Фирин С. Я. Начальник по Украине — Канцельсон С. Б. Начальник лагерей Карелии — Коган С. Л. Начальник лагерей Северной области — Финкельштейн. Начальник лагерей Соловецких островов Серпуховский. Начальники лагерей в Свердловской области: Погребинский, Шкляр. Начальник лагерей в Казахстане — Полин. Начальники лагерей в Западной Сибири — Шабо, Гогель. Начальник спецлагеря в Верхнеуральске — Мезенец. Начальник лагеря в Ленинградской области — Заковский. Начальник лагеря в Саратовской области — Пиляр. Начальник лагеря в Сталинградской области — Райский. Начальник лагеря в Горьковской области — Абрампольский. Начальник лагеря на Северном Кавказе — Файвилович. Начальник лагеря в Башкирии — Зелигман. Начальник лагеря в Восточно-Сибирской области — Троцкий. Начальник лагеря в Дальневосточном районе — Дерибас. Начальник лагеря в Среднеазиатском районе — Круковский. Начальник лагеря на Украине — Белицкий. Начальник лагеря в Белоруссии — Леплевский.
Тут, конечно, неполный список. Всего лишь около 95 % лагерных начальников были лицами еврейского происхождения. Эти должности приносили огромные доходы взятками с родственников заключённых за улучшение режима, за начисление зачётов, за долгосрочное освобождение и т. п. Не говоря уж о том, что сии лица выполняли истребительные обязанности, предусмотренные Всемирным Сионом.
Много времени спустя, в шестидесятых годах, когда появились термины «культ личности Сталина» и «сталинизм», я, вспомнив этот список и деяния троцкистов, ещё раз подумал о том, что неправильно валить на Иосифа Виссарионовича всю вину за массовое избиение руководящих кадров. Кто больше повинен в этом: сталинизм или сионизм? Во всяком случае, именно сионисты создали пресловутый ГУЛАГ, «прелести» которого им самим потом довелось испытать.
Ещё показательный нонсенс. В тридцатых и сороковых годах более половины преподавателей русского языка, литературы и истории а городских школах европейской части РСФСР были иудеями. Вы можете представить себе: в школах Тбилиси историю Грузии, грузинский язык и литературу преподают, скажем, русские или украинцы или казахи? Я не могу. Да и зачем? Лучше всех знают и любят свою историю, свой родной язык в Грузии грузины, в Узбекистане — узбеки. Это естественно. Так почему же, для чего преподавать русским детям русскую историю и русский язык брались представители совершенно иного народа, не имевшие ничего общего с русской культурой? Да потому что язык, литература, история — это идеология, это нравственный фундамент общества. Как направишь людей с малолетства, так они и пойдут. История есть политика, опрокинутая одной стороной в прошлое, а другой нацеленная в будущее… «Оккупировав» русские школы, сионисты готовили покладистые, разоружённые поколения, которые послужат им в будущем. И не ошиблись. Служат. Увы, посмотри на себя!
Народившееся у нас тогда же искусство кино оказалось почти полностью в руках сионистов. Господствующие высоты удерживали они и в музыке, в журналистике. Видный деятель народного просвещения Луначарский наставлял педагога: «Пристрастие к русскому языку, к русской речи, к русской природе… это иррациональное пристрастие, с которым, быть может, не надо бороться, если в нем нет ограниченности, но которое отнюдь не нужно воспитывать». На практике это означало: забыть о Родине, о патриотизме. Многие последователи Луначарского этим и руководствовались, зачёркивая, охаивая все русское. Вот и выросли целые поколения, лишённые национальных корней, национального самосознания, способные продаться за красивые тряпки, готовые плясать под одуряющий грохот дешёвой западной музыки.
Правильно сказано: какие песни слышишь в детстве, такие поешь всю жизнь!
Сионисты-троцкисты, не изменив своей сущности и своих целей, приспособились к новой обстановке, ожидая момента, чтобы проявить себя. Если бы Сталин покачнулся, они бы свалили и добили его. Вызвали бы из дальних палестин своего кумира Льва Давидовича, а уж он с огнём и кровью истребил бы сторонников Сталина, повернул бы государство на свой курс. Во всяком случае, так считал Иосиф Виссарионович, постоянно, почти физически ощущавший существование Троцкого. Не мог Сталин оставаться спокойным, пока главный соперник обретался в подлунном мире: везде и всюду чудились его козни.
Сталин знал, что одним из способов проникновения в руководящую верхушку государства, надёжным средством, открывающим доступ к богатству и силе, сионисты считают смешанные браки. Еврейки должны выходить замуж за аборигенов, облечённых высокой властью. Вообще — за хозяйственных, военных, политических работников, деятелей культуры. Будут влиять на них соответствующим образом. Пусть евреи женятся на девушках из семей местной элиты и сами становятся членами этой элиты. Ребёнок еврея будет носить фамилию отца. Он свой. А дети, рождённые еврейкой от любого брака, — свои не только по духу, но и по крови. Они — лучшие проводники сионизма в странах обитания. Именно поэтому и насторожил Иосифа Виссарионовича второй брак Якова. Менее всего хотел Сталин, чтобы представители (а может, и тайные лазутчики) из стана противника пробрались непосредственно в его семью. А когда узнал, что инициатива этого брака принадлежит Юлии, ушедшей от прежнего мужа к Якову, недоверие и подозрения Иосифа Виссарионовича возросли ещё больше.

 

 

🔥ЧАСТЬ ЧЕТВЁРТАЯ
1

Обращаюсь к вам, мои критики и хулители, которых, знаю, найдётся немало. Одно то, что книга эта написана не по привычным канонам, вызовет недовольство тех, кто свыкся с воспитательно-развлекательным стандартом. Меня нетрудно обвинить во всех грехах. Одни могут сказать, что Лукашов превозносит коварного, жестокого деспота Сталина; другие же, наоборот, будут утверждать, что сочинитель охаивает мудрого вождя и полководца. А ведь я ни той ни другой крайности не желаю, рассказываю лишь о своих впечатлениях. Жизнь — это единый, сложный поток, вмещающий в себя множество переплетающихся, смешивающихся струй — человеческих судеб, и далеко не всегда можно отделить хорошее от плохого, добро от зла. Тем более что хорошее для одного может оказаться плохим для другого. Главное — я писал от души и готов принять любые укоры за исключением двух. Никто не имеет права упрекнуть меня в отсутствии любви к России или в утрате веры в социализм. На такие выпады я скажу вот что.
Глубоко сомневаюсь в искренности людей, которые к месту и не к месту восхваляют существующий [25] строй, цитируя руководящие указания вышестоящих товарищей. Такие люди всячески воспевали Сталина, создавая нездоровую обстановку вокруг него, потом первыми же отвернулись от Иосифа Виссарионовича и принялись воспевать «потрясающие» достоинства Хрущёва. А затем, плюнув ему вслед, начали восхищаться Брежневым. Нет, не для страны они так стараются, а токмо для своего удобства, ради собственного благополучия. Куда полезней было бы всегда открыто говорить о том, что наболело, что мешает, требует переделки. И не только говорить, но исправлять. Однако сие — трудно, сопряжено с неприятностями, с возможными гонениями. А восторгаться — и проще, и выгодней!
Не надо бояться соли на собственных ранах. Забудешь о прошлой боли — станешь бесчувственным. Запамятуешь горький опыт — набьёшь новые синяки.
Должен сказать, что те события, которые принято называть массовыми репрессиями, не особенно касались меня. Страдали главным образом партийные и советские работники разных рангов, среди которых я почти не имел знакомых. И совсем другое дело, когда репрессии распространились на военных руководителей, которых я знал, каждого из которых мог оценить по достоинству. С болью сердечной вспоминаю сейчас о тех горьких событиях, особенно трагических потому, что развёртывались они на мрачном фоне надвигавшегося военного урагана.
К началу тридцатых годов в мире сложились и все заметнее проявляли себя два очага войны. На востоке — экономически окрепшая Япония, все ещё одурманенная успехами 1905 года, бесцеремонно захватывала новые территории в Китае и Маньчжурии, то в одном, то в другом месте пыталась прощупать острыми ударами прочность наших, весьма растянутых пограничных линий. На западе Германия постепенно освобождалась от пут Версальского договора, исподволь восстанавливала свои вооружённые силы, мечтая о реванше, о расширении территории. Разумеется, Сталина не могли не беспокоить воинственные устремления наших соседей, мы очень внимательно следили за развитием событий как на западе, так и на востоке.
Всю сознательную жизнь я отдал служению русской армии, главным образом армии Советского государства, являлся одним из наиболее осведомлённых людей в нашей военной системе, причём осведомлённость моя была в силу необходимости очень разносторонней. Я обязан был знать все: от уровня подготовки старшего начальствующего состава до особенностей новой самозарядной винтовки Токарева, от подробностей мобилизационного плана до стоимости пуговицы на краснофлотском бушлате. И все, что происходит в армиях наших возможных противников — тоже. Повторяю сие не ради похвальбы, а лишь для того, чтобы с полной ответственностью заявить: начиная с тридцатого и примерно по тридцать шестой год наша Красная Армия была самой сильной в мире, наиболее оснащённой и обученной, располагала передовой военной теорией и самыми опытными, самыми подготовленными командными кадрами.
Давайте разберёмся подробней. Что представляли собой в ту пору вооружённые силы других государств? В Соединённых Штатах регулярной армии, способной вести операции в широких масштабах, практически не было. Существенной силой, рассчитанной на оборону, можно было считать лишь их авиацию и военно-морской флот. Франция и Англия все ещё упивались своей мертворождённой победой в мировой войне, продолжали делить лавры, всерьёз привыкнув к мысли, что это они, без участия России, без влияния немецкой революции, измотали и сокрушили кайзеровскую Германию. Они жили прошлым, не торопясь перевооружаться, считая, что боши разгромлены в пух и прах и что рамки Версальского договора надёжно гарантируют победителей от возрождения германской военной мощи. Но её-то, эту мощь, как раз и наращивали немцы, всячески обходя условия договора. Они обрабатывали общественное мнение внутри страны, изучали и осваивали все новое, что появлялось у нас, у самураев, у тех же французов.
По численности, по организованности и по полевой выучке на первом месте среди зарубежных армий были японцы. Но они имели ряд уязвимых мест. Это — слабая техническая оснащённость пехоты, разбросанность войск на больших пространствах, отсутствие опыта ведения крупных операций в современных условиях. Самурайская заносчивость подпитывалась успехами на китайской земле, но там японцы имели дело лишь с полупартизанскими соединениями.
А мы? Мы сохранили лучшее, что было в царской армии, от традиций до командного состава, мы накопили опыт не только мировой войны, но и гражданской, самой разнообразной, самой трудной по масштабам и формам. Причём мы сражались фактически со всеми потенциальными противниками, били германцев и японцев, вышвырнули из своей страны интервентов-англичан, американцев, французов. У нас в запасе было много солдат, воевавших на полях Маньчжурии ещё в пятом году, прошедших затем закалку огнём, начиная с четырнадцатого года и до конца гражданской. Каждый из них стоил пяти новобранцев.
Не буду говорить о нашей замечательной, выносливой, стойкой пехоте, о нашей единственной в мире лихой массовой коннице, о нашей артиллерии, по качеству и подготовленности всегда на голову превосходившей артиллерию других армий — это уж наше традиционное преимущество. Однако более точным показателем состояния и перспектив вооружённых сил является развитие новых родов войск, в ту пору бронетанковых и авиации. У японцев они были в зачаточном состоянии. Французы и англичане об авиации заботились скорее теоретически, чем практически, не столько выпуская самолёты, сколько разрабатывая доктрины массированного использования своих воздушных флотов. А вот от танков они, выдумавшие эти грозные машины, почти отказались. Их опыт, приобретённый на тесных западноевропейских полях, в условиях позиционной войны, затмил им глаза. Действительно, танки оказались не очень эффективными при глубоко эшелонированной обороне, насыщенной различными препятствиями, минными заграждениями, артиллерией. Но кто сказал, что следующая война будет позиционной? Мы считали, что при быстром развитии техники и скоростей предстоящие боевые действия будут носить стремительный манёвренный характер.
Так думали и германские генералы. Однако у немцев ещё не было ни новой военной техники, ни обученных кадров. И то, и другое запрещал германцам Версальский договор. Однако немцы не сидели, сложа руки. Теперь пришло время сказать, теперь это не тайна: своих офицеров, своих военно-технических специалистов германская армия частично готовила в нескольких танковых и авиационных центрах на территории нашей страны. Вернее, не они готовили, а мы обучали немцев, знакомя их с нашей техникой, с работой наших штабов, передавая свой опыт. Генералы Гудериан, Браухич и многие другие полководцы, которые ворвутся в нашу страну летом сорок первого года, прошли у нас очень хорошую школу, досконально знали наше вооружение, нашу тактику, принципы обучения наших войск и управления ими в бою.
Как это стало возможным? Во-первых, сказалось личное отношение Иосифа Виссарионовича. Он никогда не воевал сам с немцами, не испытывал к ним неприязни, не опасался их: они ведь, действительно, потерпев поражение в мировой войне, были в военном отношении очень слабы. Он считал немецкий пролетариат, всех трудящихся немцев передовой, революционной нацией, давшей миру целый ряд корифеев коммунистического движения. Ему нравился немецкий язык. Он верил в честность, добропорядочность, пунктуальность германцев, хотел дружить с ними, обрести в них надёжных союзников в борьбе с возможным противником (в этом — один из корней последующих просчётов Иосифа Виссарионовича).
С другой стороны, он испытывал прямо-таки фанатичное недоверие к англосаксам. Считал их прожжёнными дипломатами, которые всегда хитрят, ища выгоду, держат кукиш в кармане, заставляя других таскать для них горячие каштаны из огня. Англосаксы и французы — это, собственно, была хорошо знакомая Сталину Антанта, возглавлявшая походы против нас во время гражданской войны и остававшаяся грозной военно-политической силой. Именно эта сила, считал он, готовит новое нападение, намереваясь бросить против нас в первом эшелоне боярскую Румынию, панскую Польшу, прибалтов, маннергеймовскую Финляндию. Конечно, дола истины в этом была, и большая доля, но я, как и некоторые другие военные старшего поколения, придерживался иной точки зрения.
Прежде всего: нельзя открывать карты перед любым потенциальным неприятелем. Это — азбука. Сегодня немцы слабы, а завтра быстро усилятся, у них огромный потенциал. Что тогда?.. И вообще Германия была и оставалась нашим традиционным, классическим противником. Французы, англичане, североамериканцы могли расширяться за счёт новых земель, в том числе и заморских. С ними у нас не было территориальных споров-раздоров. Только идейные, политические. А Германия, государство континентальное, к тому же лишившееся в мировой войне своих колоний, со всех сторон стиснута была обручем давно сложившихся границ, она могла расшириться лишь в ту сторону, где обруч слабее, а просторы за ним — больше. Немецкие стратеги смотрели либо на Францию (но она крепка была союзом с англосаксами), либо на восток, где раскинулись обширные славянские земли, где только-только встало на ноги первое в мире социалистическое государство, не имевшее ничьей поддержки, изолированное от других стран.
Я не уставал повторять Иосифу Виссарионовичу, что рано или поздно германцы двинут на нас свою военную машину. Но Сталин не способен был тогда поверить этому, он хотел видеть в немцах надёжных друзей. И видел до тех пор, пока Гитлер, закрепившись у власти и плюнув на Версальский договор, начал преследовать коммунистов, принялся быстро наращивать мускулы рейха, не скрывая своих захватнических планов. К этому времени мы уже основательно помогли немцам в обучении их командных кадров, в подготовке военных специалистов. Немцы знали у нас если не все, то многое. Их разведка имела подробные досье на весь наш командный состав, от полкового звена и выше. Правда, впоследствии Иосиф Виссарионович основательно спутал вражеские карты, ликвидировав значительное количество наших кадровых военачальников: новые появлялись и тоже исчезали, да так быстро, что германская разведка просто не успевала завести на каждого «личное дело» с фотографиями и характеристиками. Но это уже горький юмор. Сарказм.
Армия же наша в начале тридцатых годов была действительно хорошо обучена и снабжена. У нас было все: и умелые кадры, и новая техника. Если иностранные армии располагали лишь танковыми полками, то у нас ещё в 1932 году был создан и прошёл боевую подготовку механизированный корпус имени К. Б. Калиновского (безвременно погибшего в авиационной катастрофе теоретика и практика бронетанковых войск, очень много сделавшего для их развития). Так вот, корпус этот насчитывал в своём составе около 500 танков, более 200 бронеавтомобилей, 60 орудий сопровождения. Представляете, какова была силища!
Среди военных теоретиков, досконально разработавших различные формы ведения боевых действий, я особенно выделил бы В. К. Триандафиллова, А. И. Егорова, М. Н. Тухачевского, Б. М. Шапошникова. В широко развёрнутой сети училищ, академий, курсов готовились и повышали своё мастерство многие тысячи командиров. Были восстановлены, наконец, персональные воинские звания (лейтенант, майор, капитан и т. д.), о чем я неоднократно просил Иосифа Виссарионовича. Это сразу выделило из общей массы военнослужащих командный состав, способствовало укреплению его авторитета, усилению порядка и организованности в частях.
Очень радостное, может быть, одно из самых счастливых событий моей жизни — крупнейшие манёвры осенью 1935 года в Киевском военном округе, вошедшие в историю под названием «Киевские манёвры». Это был великолепный смотр наших достижений. Я находился при группе иностранных наблюдателей, вместе с французскими и итальянскими военачальниками, торжествовал в душе, видя удивление на их лицах. Признаюсь, были моменты, когда я с трудом сдерживал слезы радости, гордясь нашей великолепной армией!
В манёврах участвовали все рода войск, и не просто участвовали, а взаимодействовали самым теснейшим образом. Стрелковый корпус, усиленный танковыми батальонами и артиллерией Резерва Главного Командования, прорвал укреплённую полосу «неприятеля», затем успех был развит введённым в прорыв кавалерийским корпусом, тоже имевшим танки. В тылу «врага» был высажен крупный авиационный десант. А тем временем механизированный корпус вместе с кавдивизией «окружил и уничтожил» группировку противника в своём тылу.
Действовали войска напряжённо, стремительно, точно. Стрелковые части совершали длительные переходы (до 200 километров) и марш-броски, не имея отставших. Более тысячи танков перемещались на 500-650 километров, причём средняя скорость днём достигала 20 километров в час — тогда это было много. Авиация заполнила воздух, «работая» на малых высотах, и не только днём, но и ночью.
Да, я был счастлив, ощущая себя частичкой этого боевого щита нашей Родины, видя перед собой лучшее, до чего поднялось мировое военное искусство!
В то время, в период апогея, Красная Армия имела в своих рядах 1 миллион 100 тысяч бойцов. Мы располагали 88 стрелковыми и 19 кавалерийскими дивизиями, 4 механизированными корпусами и двумя десятками механизированных бригад. По всем показателям армия наша была сильнейшей. И невозможно было предположить, что после такого подъёма начнётся застой, регресс, упадок.
В ноябре того же 1935 года определилась наша руководящая военная верхушка, впервые появились маршалы Советского Союза, сразу пятеро. О каждом из них надобно сказать хотя бы несколько слов, чтобы пролить свет на последующие события. Безусловно, самым одарённым среди этих полководцев был наш давний знакомый Александр Ильич Егоров. Напомню два его важнейших качества. Ещё в годы гражданской войны он управлял самыми трудными и обширными фронтами, задумывал и организовывал крупнейшие операции, накопил большой полководческий опыт. Собственно, он у нас один был такой. Это раз. Да ещё глубокие знания, сочетавшиеся со способностью мыслить широко, стратегическими масштабами.
Многие годы возглавлял Штаб РККА, преобразованный затем в Генеральный штаб РККА, Александр Ильич был среди наших военных главным авторитетом. Человек скромный, старавшийся держаться в тени, он, тем не менее, предопределял и направлял ход развития наших Вооружённых Сил, объединяя таких несхожих, отрицательно относившихся один к другому полководцев, как Тухачевский и Будённый, сторонников каждого из них.
В военном отношении Сталин чувствовал себя за Егоровым как за каменной стеной, полностью доверяя ему.
Самым молодым, самым энергичным и перспективным среди маршалов был Михаил Николаевич Тухачевский. Оригинальное мышление, умение быстро анализировать обстановку, принимать верные решения и настойчиво добиваться их осуществления — вот что отличало этого воспитанного, вежливого человека. А ещё — очень быстро улавливал, схватывал все новое, что появилось в военной науке, в военной технике. Это он вместе с Кировым добивался создания у нас первой авиадесантной бригады. Ведая вопросами вооружения, Михаил Николаевич много сил отдал развитию бронетанковых войск, авиации, радиосвязи. Особенно заботился о противотанковой артиллерии, которая и создалась-то у нас его стараниями. А ведь к этому он и практик был с изрядным опытом (фронтами командовал), и важнейшие теоретические проблемы разрабатывал, особенно по использованию новых родов войск.
О Василии Константиновиче Блюхере скажу, что подняться до руководства войсками в масштабе всей страны ему было трудно. А вот командующего фронтом такого, как он, обыщешься и не найдёшь. К тому же воевал в Сибири, на Дальнем Востоке, хорошо знал этот отдалённый и очень тревожный в ту пору театр возможных боевых действий.
Если звезда Егорова в полную силу ярко сияла в зените, если звезда Тухачевского поднималась все выше, а Блюхера ровно, устойчиво светила в небе, то блеск двух других звёзд заметно потускнел, становился скорее легендарным, чем реальным. Отдадим должное Ворошилову. Он много сделал в годы гражданской войны, добросовестно потрудился на посту Наркома, занимаясь укреплением обороноспособности страны. Но при всем том Климент Ефремович был деятелем не столько военным, сколько военно-политическим, и последнее качество в нем все заметнее перевешивало. Военная теория и военная практика стремительно развивались в новых условиях, а Ворошилов так и оставался на уровне политработника двадцатого года. Он и сам считал, что его обязанность — вести наши Вооружённые Силы верным сталинским курсом, в этом видел свою главную задачу, гарантировавшую от ошибок и срывов.
Ворошилов и Будённый не очень стремились, а, может быть, просто и не могли воспринять многие новшества. Конечно, проще лечь рядом с бойцом в окопе или в тире, показать ему, как нужно целиться, спускать курок. Гораздо проще научить одного красноармейца стрелять, чем проанализировать, почему весь полк или вся дивизия отстают в огневой подготовке. Полуанекдотические поступки — «личный пример» наркома — никак не могли заменить разумных широкомасштабных выводов и решений.
Напомню историю, случившуюся на Белорусских манёврах и получившую известность в войсках, как якобы положительный пример конкретного руководства. «Красные» десантники приземлились на парашютах в тылу «синих», захватили «укреплённый пункт». Ворошилов, наблюдавший за их действиями, остался доволен быстротой и решительностью.
Возвращаясь в штаб, подъехал к реке. Машина задержалась возле понтонного моста, наведённою сапёрами. Под командованием лейтенанта сапёрная рота готовилась к бою, красноармейцы рыли окопы, устанавливали пулемёты.
— Через час манёвры заканчиваются, а вы только собираетесь воевать, — полушутя сказал Ворошилов.
Но молодой лейтенант ответил очень серьёзно:
— Получено сообщение, что в нашем тылу высадился десант «противника». Парашютисты могут появиться здесь и захватить мост. Час — это немалое время, товарищ нарком!
— Безусловно! — кивнул Климент Ефремович. — Час на войне дорого стоит. Одобряю ваши действия.
Прошло несколько минут. И вдруг с той стороны, откуда приехал Ворошилов, послышался гул моторов. Долетела приглушённая расстоянием песня.
— Это они! — насторожился лейтенант. — Они думают, что все кончилось. Разрешите принять бой, товарищ нарком?
— Разрешаю. Но где посредник?
— Он сказал, что учения завершились, и уехал в штаб.
— Ладно, нахмурился Климент Ефремович. — Я сам буду посредником.
Грузовые машины с парашютистами выкатились из леса. Десантники, обрадованные «победой», возвращались в свою часть. Они были так самоуверенны, что забыли всякую осторожность. Не выслали разведку, не проверили, нет ли «мин» на шоссе.
Проучите их хорошенько, товарищ лейтенант! — рассердился Ворошилов. — На войне такая халатность обернулась бы большими потерями, а то и полным поражением!
Из окопов застрочили замаскированные пулемёты, загремели дружные винтовочные залпы холостыми патронами. В несколько минут автомашины были «уничтожены», десант «рассеян», все командиры «убиты». Парашютисты никак не могли оправиться от неожиданности, от удивления. Их начальник подбежал к сапёрному лейтенанту и сказал с обидой:
— Ученья позади, уже вечер, зачем вы устраиваете такие шутки?
— До окончания манёвров ещё несколько минут, — возразил сапёр.
— Какое значение они имеют, когда общий исход ясен?
— Пусть нас рассудит посредник, — у сапёра не сходила с лица улыбка. — Вот он, направляется сюда.
Десантник обернулся и увидел перед собой Народного Комиссара. Обороны.
— Надеюсь, полученный урок вы запомните на всю жизнь, — строго произнёс Ворошилов.
Бойцы, конечно, запомнили. Но из-за трех-четырех подобных случаев наркому не стоило ехать на манёвры. Он действовал на уровне командира батальона, может быть, полка. А охватить весь комплекс взаимодействия войск, осмыслить принципиальные закономерности, проявившиеся тогда, он не мог… Борис Михайлович Шапошников писал в ту пору:
«Наши штабы сплошь и рядом превращаются общевойсковыми начальниками в простые канцелярии. Между тем использовать штаб надлежащим образом — это святая обязанность каждого начальника. Стремиться же одному все сделать вообще нельзя, ибо, как сказал Козьма Прутков, „нельзя объять необъятное“. Так вот, товарищи, только при помощи штаба это и можно сделать. Тот же начальник, который захочет скакать в цепи и одновременно руководить действиями артиллерии, а также регулировать движение обоза, — тот начальник будет отсутствовать в своём соединении, никакого управления не будет, и бой пойдёт самотёком…»
Не понимая этого, Ворошилов и Будённый по-прежнему надеялись на собственный пример в бою да на вдохновляющие лозунги. В сочетании с принуждением и контролем. Сие, вероятно, был их предел. Возможно, Климент Ефремович понимал это, поэтому нервничал. Он топтался на привычном пятачке и чем основательней осваивал это место, эту ступень, тем сильнее держался за неё. Надёжным другом казался ему Семён Михайлович Будённый. А между тем положение Будённого было ещё более шатким.
Ни в коей мере не хочу я развенчать или унизить имя человека, дела которого вошли в нашу историю. С уважением отношусь к командующему 1-й Конной армией. Он сражался самоотверженно. Однако всему своё время. И очень плохо, когда человек перестаёт соответствовать занимаемой должности. Как актёр, которому пора на пенсион. Ну, наберись гражданского мужества, отстранись от забот, уйди на отдых! Но, увы, такого стремления не наблюдал я у лиц, вкусивших известности и славы.
Вспомним: Конная армия в период расцвета имела максимум 20 тысяч бойцов, 60 орудий, 200 пулемётных тачанок. Солидная махина. Управлять ею было под силу Семёну Михайловичу. Один боевой участок, одна задача, один удар — все ему удавалось в знакомой стихии. Да и после войны принёс он заметную пользу. Во многом благодаря его заботам у нас восстанавливалось конское поголовье, и как начальник инспекции кавалерии Семён Михайлович, заступивший на место Брусилова, был заметён. Многочисленная конница Красной Армии отличалась хорошей подготовкой, её потенциальные возможности в новых условиях ещё не были исчерпаны. Однако сам Семён Михайлович, окончив академический курс для малограмотных военачальников, не осознал, что полученных знаний недостаточно, чтобы руководить сложными государственными делами. Если вспомнить формулу: «самоуверенность незнающего, уверенность познающего, сомнения познавшего», то Будённый находился где-то между первой и второй позициями. А то, что щелкопёр Тухачевский статейки пишет, науку вперёд толкает, — это ещё ничего не значит. Как у нас было: вы к нам на танках, а мы к вам на санках, вот и поглядим, буржуазные вояки, кто кого?!
Егоров всегда оставался для Будённого старшим начальником, командующим фронтом, вызывавшим почтение. Чувствовал Семён Михайлович разницу, отделявшую его, выдвиженца, от настоящего талантливого полководца. Тем более что и для Сталина мнение Егорова являлось самым веским. А вот Тухачевский был для Будённого по-прежнему мальчишкой, поручиком, дворянчиком, хоть и талантливым, но совершенно чужим. «Случайно не побитый нами», — сказал он однажды. Семён Михайлович ненавидел его тяжко и затаённо: это осталось с весны двадцатого, когда Тухачевский при первой же встрече обвинил Будённого в неподчинении, в самостоятельной явке, в невыполнении приказаний и чуть не отдал под суд. Но чуть, вообще говоря, не считается, а вот Будённый считал. Кроме того, Тухачевский был уверен, что Семён Михайлович и Климент Ефремович (при молчаливом согласии Сталина) сознательно не выполнили приказ Ленина в двадцатом году о переброске Первой Конной армии под Варшаву. А это определило судьбу мировой революции, во всяком случае, лишило нас шансов на соединение с пролетариями Германии и Венгрии. Вот как далеко простирались рассуждения Тухачевского, и Семён Михайлович прекрасно понимал их весомость. Это уж не говоря о том, что Тухачевский прямо ставил в вину Будённому: занимался междоусобицей, борьбой за власть с Думенко, подвёл под удар врага Конно-Сводный корпус, погубил две наших дивизии — Гая и Азина. Да не будь Сталина — трибунал занялся бы Семёном Михайловичем! Но пока Иосиф Виссарионович был жив и надёжно защищал своего давнего соратника, Будённый следил за Тухачевским, как тигр из засады. Если пошатнётся — добить. Чтоб разом ликвидировать дамоклов меч, постоянно висевший над ним и над головой Ворошилова. А Климент Ефремович, кроме того, вообще всей душой ненавидел бывших дворян, помещиков, царских офицеров. Эта его болезненная ненависть проявилась ещё на VIII съезде РКП(б), когда Ворошилов был ведущей осью «военной оппозиции» и выступил с горячей, злой речью против привлечения в Красную Армию специалистов из числа «бывших», против ленинской позиции в этом вопросе. Владимир Ильич основательно окатил его холодной водой.
Ворошилов и Будённый, когда сложилась выгодная для них ситуация, сразу же воспользовались открывшимися возможностями. Напомню свои слова о том, что Сталина никак нельзя обвинять во всех репрессиях, в уничтожении отдельных лиц. Он повинен главным образом в том, что создал обстановку, в которой доносы, злоупотребление властью, беззакония стали обычным явлением. Да, Иосифа Виссарионовича раздражала, беспокоила самостоятельность, прямота суждений Тухачевского, Блюхера, Егорова, Уборевича, Корка, Якира и многих других военных руководителей. Сталин расчистил себе место на политической сцене, победил почти всех политических соперников, сделался единственным лидером в партии и государстве. Он уже свыкся с мыслью о своих особых руководящих способностях, привык к безусловному подчинению, а самая мощная, решающая сила в стране — армия и флот — ещё не полностью принадлежали ему. Тухачевский, Уборевич, Блюхер и многие другие полководцы могли высказывать своё недовольство тем или иным решением, не преклонялись перед гениальностью вождя.
Товарищи, воевавшие на Южном фронте, но не в Первой Конной, знали о командующем Егорове, однако почти ничего не слышали тогда о Сталине. Для «восточников», сражавшихся на Урале, в Сибири, на Дальнем Востоке, Иосиф Виссарионович, как участник войны, вообще ничего из себя не представлял. Это вот повезло Тухачевскому, он был и «восточником», и «западником», со Сталиным встречался и в Москве, и на юге, и на Западном фронте. Ведь Иосиф Виссарионович выделял людей по двум признакам: использовал либо хорошо знакомых (даже с отрицательными качествами, на которых можно было «играть»), либо тех, кто демонстрировал ему своё преклонение, способность без возражений выполнять любое указание. Последних в армии и на флоте тогда было ещё немного.
Как относился Иосиф Виссарионович к Тухачевскому? Могу сказать только одно: весьма уважительно. Ценил его ум, практическую хватку, стремление к новому. В мае 1931 года Тухачевский провёл в Ленинграде необычайный парад: по Дворцовой площади прошли грузовики с бойцами в кузовах. Сталин одобрил — пора создавать нашу мотопехоту. Тухачевский заботится о подготовке военных парашютистов — Сталин полностью «за». Таких примеров — множество. Но с Тухачевским Иосиф Виссарионович виделся изредка, зато рядом всегда находились рьяные противники молодого военачальника: Ворошилов, Будённый, Щаденко. Каждое слово, сказанное ими о Тухачевском, было наполнено ядом. «Прожектёр. Чистоплюй. На скрипочке поигрывает. Занёсся. С иностранцами знается. Нет ему полной веры». И так далее. Это постепенно действовало, как действует ржавчина на железо.
В ту пору Ворошилов любил повторять свой отзыв о давнем друге Александре Пархоменко: это был, дескать, замечательный, светлый человек, и вся его жизнь — как песня! А Тухачевский однажды уточнил неосторожно: «Как пьяная песня!» Подразумевался дебош в Ростове-на-Дону, удар шашкой красноармейца, захват автомашины командарма 8, за что, как мы знаем, Пархоменко осуждён был в 1920 году военным трибуналом… Слова Тухачевского дошли до Климента Ефремовича и отнюдь не улучшили взаимоотношений двух военачальников. Даже не будь ничего другого, кроме этой фразы, Ворошилов все равно свёл бы счёты…
В слякотный майский вечер 1937 года мне позвонил Сталин и попросил немедленно приехать. Я чувствовал себя неважно, у дочери была температура, хотелось побыть с ней, но не столь уж часто Иосиф Виссарионович вот так, не предупредив заранее, изъявил желание встретиться. Значит — не пустяк. В таких случаях не отказываются, на разные причины не ссылаются.
У Сталина только что закончилось какое-то заседание. Вероятно — трудное. Ещё не выветрился густой запах табака. Иосиф Виссарионович, расслабившись, сидел в кресле, в своей любимой позе: руки на животе, колени широко расставлены, а ступни, наоборот, сдвинуты. Сказал о том, что свирепствует грипп, посоветовал мне быть осторожным. Видно было, что ему хочется посидеть вот так спокойно, поговорить о пустяках, но он умолк, напрягся, встал и направился к своему сейфу, доставая из нагрудного кармана ключи. Открыл одну дверцу, лязгнул другой, протянул мне тонкую аккуратную папку:
— За эти бумаги Ежов заплатил три миллиона рублей. Посмотрите, стоят ли они такой суммы?!
Взял со стола кипу газет и вышел в соседнюю комнату. А я осторожно и даже с некоторым трепетом открыл папку. В ней было всего лишь пятнадцать-двадцать страниц. Сколько же стоила каждая из них? Каждая строчка?
Бросились в глаза штампы германской разведки — абвера: «Конфиденциально», «Совершенно секретно». Начал читать — и глазам своим не поверил. Это было письмо Михаила Николаевича Тухачевского к единомышленникам-военачальникам о необходимости избавить страну от гражданских руководителей и захватить государственную власть в свои руки. Назывались фамилии… Подпись была мне хорошо знакома, я видел её много раз. Подлинная подпись Михаила Николаевича. И все же не верилось.
Все остальные документы были на немецком языке. На одном из донесений абвера — резолюция Адольфа Гитлера, с приказанием организовать слежку за генералами вермахта, которые по долгу службы встречались с Тухачевским и могли быть связаны с ним. Почерк и подпись — несомненно самого фюрера. Другие бумаги были второстепенны и не запомнились.
Я успел дважды прочитать все досье, прежде чем возвратился Сталин. На этот раз он не сел, а остановился возле стёпы, прислонившись спиной. Молча смотрел на меня.
— Иосиф Виссарионович, это лишь фотокопии.
— Но подписи подлинные, — мы удостоверились.
— Как попало к нам это досье?
— Документы были выкрадены во время пожара в здании абвера. Их пересняли. Фотокопия оказалась у главы чехословацкого правительства. Господии Бенеш сообщил нам.
— Я не убеждён, что это не фальсификация!
— Но кому и зачем нужда такая фальсификация?
— Нашим противникам, которые намереваются воевать с нами. Этим досье они ставят под удар наших крупнейших военачальников.
— Я согласен с вами, Николай Алексеевич. Эти документы заставляют задуматься, но не внушают полного доверия. Однако, к сожалению, сведения о заговоре военных против руководителей партии и правительства поступили и из других источников. Говорю только для вас. Позавчера и вчера следователь Радзивиловский допрашивал бывшего начальника управления штаба РККА Медведева, и тот сообщил о существовании заговора военных. И назвал фамилии руководителей: Тухачевский, Якир, Путна, Примаков… Те же самые фамилии. Не слишком ли много совпадений?
— Но ведь Михаил Евгеньевич Медведев года четыре как уволен из армии.
— Да, уволен. Но о заговоре он узнал ещё в тридцать первом году. [26]
— Просто голова кругом…
— Дорогой Николай Алексеевич, мне тоже не очень верится. Но факты… Я не могу видеть лица этих людей! Фальшивые улыбки! — Сталин сорвался на крик, умолк, овладев собой. — Мы вынуждены принять решительные меры.
— Арест?
— Приказ уже отдан. А с вами я хочу посоветоваться о составе суда. Нужны авторитетные люди, которые вынесут справедливое решение.
— Ворошилова — ни в коем случае! — воскликнул я.
— Согласен. Тем более что для этого имеются особые причины, — усмехнулся Сталин.
Через месяц после нашего разговора состоялся первый процесс над военными, за которым последовали потом другие процессы. Я присутствовал на этом судебном разбирательстве, у меня сложилось определённое мнение, но, прежде чем высказать его, приведу официальное сообщение, опубликованное в печати:
«Вчера, 11 июня с. г., в зале Верховного суда Союза ССР Специальное судебное присутствие в составе: председательствующего — председателя Военной коллегии Верховного суда Союза ССР армвоенюриста тов. Ульриха В. В. и членов Присутствия — зам. народного комиссара обороны СССР, начальника Воздушных Сил РККА командарма 2 ранга тов. Алксниса Я. И., Маршала Советского Союза тов. Будённого С. М., Маршала Советского Союза тов. Блюхера В. К., начальника Генерального штаба РККА командарма 1 ранга тов. Шапошникова Б. М., командующего войсками Белорусского военного округа командарма 1 ранга тов. Белова И. П., командующего войсками Ленинградского военного округа командарма 2 ранга тов. Дыбенко П. Е., командующего войсками Северо-Кавказского военного округа командарма 2 ранга тов. Каширина Н. Д. и командарма 6 кавалерийского казачьего корпуса им. т. Сталина комдива тов. Горячева Е. И. в закрытом судебном заседании рассмотрело в порядке, установленном Законом от 1 декабря 1934 года, дело Тухачевского М. Н., Якира И. Э., Уборевича И. П., Корка А. И., Эйдемана Р. П., Фельдмана Б. М., Примакова В. М. и Путны В. К. по обвинению в преступлениях, предусмотренных ст. ст. 58-1-б, 58-8 и 58-11 УК РСФСР.
По оглашении обвинительного заключения на вопрос председательствующего тов. Ульриха, признают ли подсудимые себя виновными в предъявленных им обвинениях, все подсудимые признали себя в указанных выше преступлениях виновными полностью.
Судом установлено, что указанные выше обвиняемые, находясь на службе у военной разведки одного из иностранных государств, ведущего недружелюбную политику в отношении СССР, систематически доставляли военным кругам этого государства шпионские сведения, совершали вредительские акты в целях подрыва мощи Рабоче-Крестьянской Красной Армии, подготовляли на случай военного нападения на СССР поражение Красной Армии и имели своей целью содействовать расчленению Советского Союза и восстановлению в СССР власти помещиков и капиталистов.
Специальное судебное присутствие Верховного суда Союза ССР всех подсудимых — Тухачевского М. Н., Якира И. Э., Уборевича И. П.,Корка А. И.,Эйдемана Р. П., Фельдмана Б. М., Примакова В. М. и Путну В. К. признало виновными в нарушении воинского долга (присяги), измене Рабоче-Крестьянской Армии, измене Родине и постановило: всех подсудимых лишить воинских званий, подсудимого Тухачевского — звания Маршала Советского Союза и приговорить всех к высшей мере уголовного наказания — расстрелу«.
Такова была официальная версия. А теперь — собственные впечатления. Прежде всего — «процессом» это судилище не назовёшь. Длилось оно всего один день, разве можно за такой короткий срок разобраться в серьёзнейших вопросах. Да никто из организаторов судилища и не хотел разбираться. Подсудимым разъяснили, что слушанье дела проводится в том порядке, который установлен законом от 1 декабря 1934 года (мы уже упоминали об этом законе). Что это значило? Защитники к судебному процессу не допускаются; приговор окончательный и обжалованию не подлежит.
Официальное сообщение категорически утверждало, что «все подсудимые признали себя в указанных выше преступлениях виновными полностью». Это — явная передержка! Никто из обвиняемых (кроме Примакова) на суде не сказал о своём якобы сотрудничестве с иностранной разведкой, то есть не подтвердил главное обвинение. И вообще никаких фактов, подтверждающих связь с зарубежной разведкой или заговор против Сталина, приведено не было. Тухачевский, например, сказал так:
«У меня была горячая любовь к Красной Армии, горячая любовь к Отечеству, которое с гражданской войны защищал… Что касается встреч, бесед с представителями немецкого генерального штаба, их военного атташата в СССР, то они были, носили официальный характер, происходили на манёврах, приёмах. Немцам показывалась наша военная техника, они имели возможность наблюдать за изменениями, происходящими в организации войск, их оснащении. Но все это имело место до прихода Гитлера к власти, когда наши отношения с Германией резко изменились».
Разве это похоже на признание в том, что он служил в иностранной разведке?!
Впрочем, версия о передаче врагам «шпионских сведений», о «совершении вредительских актов» вообще была скомкана, сведена до минимума, об этом почти не говорили, а ведь это обвинение было основным! Зато событиям второстепенным, менее существенным, уделялось неоправданно много времени. С большой и резкой речью выступил Будённый, обвинив Тухачевского, Уборевича и Якира в том, что они настаивали на создании крупных танковых соединений за счёт сокращения численности и расходов на кавалерию. Семён Михайлович расценил это как вредительство. По тому тону, по тому злорадству, с которым говорил Будённый, я понял: наконец-то Семён Михайлович излил то, что многие годы копилось и клокотало в нем против Тухачевского.
Наиболее кропотливо и досконально разбирался вопрос: состояли или нет подсудимые в сговоре против Ворошилова с тем, чтобы отстранить его от руководства Красной Армией? Ответы были однозначные: да, мнение такое существовало, разговоры о том, что Ворошилов явно не на своём месте, велись.
Имея поддержку других военачальников, Уборевич и Гамарник [27] должны были обратиться по этому поводу в Центральный Комитет партии, в Правительство. Но разве это заговор?
Подсудимые пытались рассказать о тех ошибках, которые были допущены Ворошиловым, о его неумении и промахах, но председатель Ульрих сразу же пресекал такие заявления. А действия подсудимых в отношении Ворошилова расценил как террористические намерения против наркома.
В «последнем слове» обвинение в шпионаже, в измене, в намерении восстановить капитализм, «ломать диктатуру пролетариата и заменять фашистской диктатурой» — это обвинение признал лишь Виталий Маркович Примаков, бывший отважный кавалерист, в корпусе которого сражался когда-то мой друг Алёша Брусилов. Выступление его напоминало бред сумасшедшего. Да и выглядел он совсем измученным, сломленным. Его арестовали на год раньше других подсудимых — по обвинению в троцкизме (в этом было немало истины) и, вероятно, «подготовили» к состоявшему процессу. Ещё до того, как были взяты Тухачевский и «сообщники», Примаков написал 8 мая 1937 года Ежову: «В течение 9 месяцев я запирался перед следствием и в этом запирательстве дошёл до такой наглости, что даже на Политбюро, перед товарищем Сталиным, продолжал запираться и всячески уменьшать свою мину…» Это письмо есть в «деле» Примакова. Оно — материал для раздумий, сомнений и размышлений.
Все остальные подсудимые говорили о своей преданности революции, лично товарищу Сталину. Просили о снисхождении. Но чьи уши могли прежде всего их услышать! Уши Ворошилова, который давно намеревался насолить Тухачевскому и другим военачальникам: не только за прошлые разногласия, но и видя в них претендентов на высшее руководство в Красной Армии.
Какое там снисхождение! Климент Ефремович торжествовал! Через день после процесса он с удовольствием подписал приказ наркома обороны за № 96, в котором излагался приговор, подчёркивалось, что враги народа пойманы с поличным и при этом особенно выделил Тухачевского — только его фамилия, вместе с фамилией Гамарника, была названа в приказе. Так что Ворошилов свёл с ним все свои счёты. Развязал узелки, завязавшиеся ещё на гражданской войне…
А как же члены суда — В. К. Блюхер, Б. М. Шапошников, И. П. Белов, П. Е. Дыбенко — люди, чья честность и порядочность не вызывают никаких сомнений? Они наверняка были ознакомлены с документами немецкой разведки, хотя официально в качестве улик бумаги абвера на процессе не упоминались. Члены суда были поставлены в такие условия, что не могли не согласиться с приговором. В самом деле. Никто из подсудимых не опроверг обвинений в измене, предъявленных им в общих чертах, а Примаков все эти обвинения подтвердил. Дальше. Подсудимые признали свои просчёты, допущенные работе по укреплению Красной Армии («могли бы действовать и лучше»), что было расценено, как подрыв могущества нашей державы. Фактически все сознались в том, что считали Ворошилова не соответствующим занимаемой должности и готовы были выступить против него. Это военнослужащие-то против своего начальства?! Разве не преступление!
Подписывая приговор, названные члены суда (другие подписывали без колебаний) уповали, вероятно, на то, что участь осуждённых будет все же смягчена. И никто из судей не предполагал, что они прокладывают страшную дорогу для себя, для многих своих коллег. Почти все они будут вскоре арестованы, сами пройдут через физические и нравственные испытания, через которые прошли участники «группы Тухачевского». Их призыв к милосердию тоже не будет услышан.
Негодование моё вызвали резолюции, оставленные на письме И. Э. Якира, с которым он обратился из тюрьмы к Сталину, заверяя его в своей преданности идеям коммунизма и лично Иосифу Виссарионовичу. Однако Сталин расценил это по-своему: Якир, мол, хитрит, стремится выйти сухим из воды или, по крайней мере, оправдать себя перед народом, перед историей. Спустя время найдут документ в архиве, прочтут и поверят: какой хороший и честный был этот Якир!.. Но нас вокруг пальца не обведёшь, — решил Сталин и начертал на письме: «Подлец и проститутка». «Совершенно точное определение»; — добавил Ворошилов. Рядом расписался Молотов. «Предателю, сволочи и б…ди одна кара — смерть!» — Это слова Л. Кагановича. Будто на стене сортира. Но там — безымянное творчество, а здесь автографы высокопоставленных деятелей.
— Как можно писать такое о товарище по борьбе, по работе?! — сказал я Сталину. — Это же расписка в собственной беспринципности, удостоверение собственного хамства. Матерщинник в руководстве государством — это, извиняюсь, скверный пример. Чего же тогда требовать от других?!
Сталин насупился. А когда он хмурился, лоб у него становился слишком узким, некрасиво узким. От бровей до кромки волос — один сантиметр.
— Определение «политическая проститутка» — не новость, — сказал он, — Им пользовались и до нас.
— Проститутками являются как раз те, кто вчера жал руку Якиру, а сегодня под вашей резолюцией малюют матерние слова.
— Не допускаете, что это искренние эмоции?
— Слишком декларативно, — возразил я. — Прошу вас, не торопитесь, поговорите с Якиром и обязательно с Михаилом Николаевичем Тухачевским. Последствия их гибели могут быть очень тяжёлыми.
— Никакой катастрофы не будет, — произнёс Иосиф Виссарионович с уверенностью человека, хорошо продумавшего все варианты.
Однако с Тухачевским Сталин все-таки встретился. Беседа та была короткой, корректной и успокоила Михаила Николаевича настолько, что оказался совершенно неподготовленным к дальнейшим событиям, к смертной казни. А может, это и лучше: он до последней секунды не верил в трагический конец. Он улыбался, когда его среди ночи вели во двор внутренней тюрьмы на расстрел. Он даже успел крикнуть перед залпом: «Да здравствует Сталин!»
Отдавая должное военным способностям Тухачевского, не могу не сказать о своём отношении к нему, как к личности. Карьерист он, что, впрочем, свойственно довольно широкой прослойке военного и чиновного люда. Но при этом ещё и себялюбец, способный на поступки, далеко не украшающие. Только один пример. После революции виднейшим военным теоретиком стал у нас бывший царский генерал Александр Андреевич Свечин. Ему принадлежат многие интересные разработки, а основным трудом этого учёного можно считать «Стратегию», принёсшую очень большую пользу для образованности нашего комсостава от среднего до самого высокого звена. Не углубляясь в подробности, замечу: «концепция измора», обоснованная Свечиным, его «стратегия измора» противника являлись не только вкладом в военную науку, но и обогащали арсенал практических действий. А основным оппонентом Свечина выступал не кто иной, как, Михаил Николаевич Тухачевский, стремившийся занять место главного военного теоретика нового поколения. Ну и «расплатиться» со Свечиным, который использовал некоторые факты польской кампании 1920 года, выставлявшие Тухачевского не в лучшем виде.
Со своей стороны Михаил Николаевич выдвинул и отстаивал так называемую «стратегию сокрушения», как наиболее отвечающую целям и возможностям рабоче-крестьянских вооружённых сил, соответствующую идее всемирной пролетарской революции. Хотел быть святее выдающихся марксистских светил. Столкновение точек зрения, дискуссия — это хорошо в разумных пределах, когда споры ведутся ради поисков истины, а не ради личной выгоды, личных амбиций. К сожалению, Михаил Николаевич выбрал путь, не делавший ему чести. В апреле 1931 года он, занимая пост командующего Ленинградским военным округом, организовал пленум секции по изучению проблем войны Ленинградского отделения Коммунистической академии при ЦИК СССР. Выступил с докладом «О стратегических взглядах Свечина». Конкретикой этот доклад не отличался, зато наполнен был чёрной критикой, оскорблениями, угрозами, причём бил Тухачевский явно ниже пояса, обвиняя Свечина в классовой враждебности, во вредительстве. А ведь знал, что положение бывшего царского генерала и без того не столь прочное. И как опровергнешь Тухачевского, если у него почти нет фактов, а только обидные липкие ярлыки?!
Автор «Стратегии», по утверждению Михаила Николаевича, является агентом интервентов, «защитником капиталистического мира от наступления Красной Армии». Вот показательная цитата: «Свечин ловко умеет маскироваться, ловко умеет надевать на себя „марксистскую тогу“, бросаясь „марксистскими“ фразами и терминами, хотя, конечно, на самом деле он никогда не стоял даже близко к марксистской идеологии. Я не знаю, насколько сознательно, насколько бессознательно Свечин — агент буржуазии, но в том, что он в своих действиях объективно — агент буржуазии, это не может подлежать сомнению».
Результатом резкого, уничтожающего выступления Тухачевского было то, что на Свечина легла чёрная тень, он отошёл от дел, а Михаил Николаевич действительно занял ведущее место среди военных теоретиков нового поколения, да и по должности продвинулся вперёд, получив пост заместителя наркома обороны и звезды маршала на петлицы. Но тот, кто топит других, рискует и сам быть утопленным. И Тухачевский, и Свечин трагически погибли почти в одно и то же время. А их теории пережили своих авторов и, как часто бывает, практически слились, когда были отброшены крайности. Стратегия сокрушения не помогла нам стремительно одолеть Финляндию, зато показала Сталину, что необходимо разумно сочетать сокрушение и измор. А вот Гитлер не осознал этого. С самого начала и до конца он упрямо исповедовал концепцию сокрушения, которая воплощалась в его блицкригах, в молниеносных войнах. Начало было удачным, а финал известен.
Сталин впоследствии, по привычке упростив ситуацию с репрессиями среди военных, свёл её в основном к борьбе двух группировок: с одной стороны, Ворошилова, Будённого, Щаденко. а с другой — Тухачевского. Уборевича, Якира.
— Эти две группы были непримиримы, — сказал он. — В сложившейся обстановке мы не могли допустить раскола в военном руководстве. Требовалось, чтобы военные вели единую линию. Думаю, это пошло на пользу Рабоче-Крестьянской Красной Армии.
Такой выбор он сделал. Или такое объяснение нашёл для себя.

 

 

2

За какие-то считанные месяцы Вооружённые Силы наши, на укрепление которых мы затратили много энергии и средств, были изрежены, словно лес под натиском свирепого урагана. Там, где высились сотни великанов, остались единицы. И среди них — Александр Ильич Егоров, чьё положение казалось наиболее устойчивым и незыблемым.
По тогдашней мерке широко отмечен был пятидесятилетний юбилей Александра Ильича. Его фотографии печатались в газетах. Сталин тепло поздравил Егорова, выразив свою уверенность в долгом и плодотворном сотрудничестве. Но в те же торжественные дни пришло в Кремль письмо от одного пожилого грузина. Почтой или передал кто-то из рук в руки — не знаю. Сталин взял это письмо со стола, когда в кабинете находились я и Берия. Прочитал вслух. Текст был примерно такой: «Кацо, кого превозносишь?! Ты не забыл, что офицер Егоров стрелял в нас в Тифлисе, когда была первая революция? Награду от царя за нашу кровь получил? Посмотри, вспомни». И несколько вырезок из старых газет.
— Вот что, Лаврентий, — сказал Иосиф Виссарионович, — я знаю, в кого и когда стрелял товарищ Егоров. Но я не знаю, в кого и когда стрелял человек, подготовивший этот донос. — Сталин намекал на далеко не безукоризненную биографию самого Берии. — Может, ты хорошо знаешь этого человека, Лаврентий?
— Я все выясню, — поторопился заверить Берия.
— Выясни и прими меры, — усмехнулся Иосиф Виссарионович.
Да, многое могло проститься Егорову. И стрельба по демонстрантам, и то, что Александр Ильич примыкал когда-то к эсерам. Это не касалось лично Сталина, не мешало достижению его целей. А вот случайной обиды, принизившей вроде бы роль Сталина в гражданской войне, он не простил. Да и была ли обида-то! При болезненном, обострённом самолюбии Иосифа Виссарионовича ему лёгкий укол представлялся иной раз тяжёлым ударом.
Совершенно неожиданно Егоров был отправлен командовать Закавказским военным округом. Уехал в Тбилиси. Много ходил по городу, изменившемуся за минувшие годы. И вот странная особенность: Александр Ильич не любил гражданской одежды, не привык к ней, а по Тбилиси прогуливался только в штатском.
Дела двигались своим чередом. Однако вскоре поступил срочный вызов из Москвы на совещание. Для военных людей — явление обычное. Егоров ответил телеграммой:
«Наркому обороны Ворошилову. Выезжаю. Временное командование округом возложил начштаба Львова…»
Остановился он в санатории «Архангельское». Там последний раз виделся со своей дочерью.
После совещания его пригласил к себе на дачу один из старых соратников. Были Хрулев, Щаденко и кто-то третий.
Александр Ильич собирал картины, особенно любил батальные полотна, имелись у него и оригиналы, и хорошие копии. В тот раз ему показали картину «Сталин на Южном Фронте», где Иосиф Виссарионович изображён возле телеграфного аппарата, с лентой в руках. С почтением, с восхищением смотрит на сосредоточенное лицо Сталина телеграфист…
— Хорошая картина, — сказал Щаденко.
— Хорошая, — согласился Егоров. И словно черт дёрнул его за язык, добавил полушутя: — Только не совсем верная.
— Почему?
— А командующий фронтом где? Меня нет даже на заднем плане.
Через три часа Александра Ильича арестовали. Произошло это как раз в тот период, когда Сталин чувствовал себя плохо, был особенно подозрителен, раздражителен. А я находился на юге и узнал о случившемся слишком поздно.
Спрашивать, почему убрали Егорова, не имело смысла. Повод, причину, можно найти всегда.
— Зачем это сделали? — Я не назвал фамилию, но по резкому, укоризненному тону Иосиф Виссарионович сразу понял, о ком речь.
— Он слишком много возомнил о себе. Он хотел стать выше всех.
— Александр Ильич никогда не стремился к этому.
— Нам лучше знать, — возразил Сталин, но в словах его не было обычной уверенности, он вроде бы убеждал не только меня, но и себя.
— Можно было не спешить, выяснить…
— Пожалуй, с этим действительно поторопились, — сказал Иосиф Виссарионович. — Но незаменимых людей у нас нет.
— Заменимы руки, почти любые. Их много. А талант единичен. Егорова заменить некем! Вы отрубили голову нашей армии!
— Не преувеличивайте, Николай Алексеевич, в нашей армии много хороших голов. Борис Михайлович Шапошников, например, не хуже Егорова разбирается в военных вопросах. И скромен.
Борис Михайлович весьма образованный, весьма порядочный человек, прекрасный штабной работник. Но он не полководец, я не знаю, командовал ли он хотя бы сражавшейся армией…
— В случае большой войны нам нужен будет как раз крупный штабной специалист, способный осуществлять наши замыслы, — самоуверенно произнёс Сталин.
— Вы, кстати, тоже не командовали воюющей армией, а тем более фронтом… У нас теперь вообще не осталось ни одного бывшего комфронта. Последняя голова полетела, — повторил я.
Было впечатление, что Иосиф Виссарионович уже тогда раскаивался в содеянном. Наступит срок, и жизнь заставит его не раз глубоко пожалеть о том, что Егорова нет рядом. Хорошо хоть действительно сохранился Шапошников, над головой которого одно время тоже сгустились мрачные тучи. В ту пору, в 1938 году, в центральном военном аппарате имелась явная раздвоенность, кроме Генерального штаба существовало специальное управление, которое ведало административными делами. Получалось так, что Генштаб в основном решал теоретические вопросы (планы строительства Красной Армии, планы стратегического развёртывания, готовил заявки для промышленности), а управление размещало заявки, комплектовало, дислоцировало войска и так далее. Курировал Управление заместитель Наркома обороны Ефим Александрович Щаденко. По должности они вроде на равных, но у Шапошникова была самостоятельная работа, а Щаденко всю жизнь ходил в заместителях и высшую точку свою видел в том, чтобы занять пост начальника Генерального штаба. Чем он хуже, в конце концов, этого бывшего золотопогонника?!
Не понимал, значит, Щаденко свою полнейшую несравнимость в военных делах с Борисом Михайловичем. Человек огромной эрудиции, высочайшей культуры, большой собранности, Шапошников умел анализировать обстановку, обладал даром предвидения, мы обязаны ему жизнедеятельностью наших высших военных органов. А Щаденко, энергичный организатор, способен был лишь осуществить принятое решение, даже крупномасштабное, но ни о каком стратегическом мышлении не могло быть и речи. Держался он на старых заслугах, на старых связях. И все острей завидовал Шапошникову, его способностям и возможностям.
Придирки и нападки Щаденко на Бориса Михайловича обострились до предела. Что бы ни предпринимал Генштаб, какие бы правильные, оригинальные замыслы ни разрабатывал, заместитель наркома Щаденко все встречал в штыки, тормозил осуществление. Он мешал работать Борису Михайловичу, делал это грубо, зло, топорно. Лишь мягкость, интеллигентность Шапошникова до поры до времени спасали положение. Но продолжаться бесконечно это не могло, тем более что поползли провокационные слухи: в августе 1935 года Шапошников, находившийся тогда по служебным делам в Чехословакии, был якобы завербован иностранной разведкой.
Надо было как-то позаботиться о нормальных условиях работы Генштаба, отвести угрозу, нависшую над Борисом Михайловичем. Однако нарком Ворошилов занял выжидательную позицию, не желая, видимо, конфликтовать со старым другом Щаденко, но и не поддерживая его нападок на Шапошникова.
Смекалистым политиканом стал к тому времени Климент Ефремович, умело взвешивал шансы за и против. Кто такой Шапошников? С одной стороны, явно классовый враг: царский офицер, генштабист, военный разведчик. Сколько их вырубили под корень, а этот уцелел… Как ему доверять, а он на высочайшем посту, где должен находиться надёжный, твердокаменный пролетарий. Но если глянуть с другого бока, получается так: Шапошников добровольно пришёл в Красную Армию и служил честно. А Сталин теперь приближает к себе образованных да мозговитых, пользуется их советами, не опасаясь потускнеть, принизиться на таком фоне. Умеет поставить себя вровень с самыми эрудированными, с самыми мыслящими. И даже над ними. А сам-то Ворошилов, как Будённый, старается держаться от таких подальше, чтобы не выделяться среди них в худшую сторону.
Все это важно, однако — не главное. Климент Ефремович догадывался, на каком прочном растворе замешано взаимопонимание и даже своеобразная дружба Сталина и Шапошникова — на обоюдной ненависти к Троцкому. В начале гражданской войны Лев Давидович высоко оценивал способности бывшего полковника, но довольно скоро разочаровался, поняв, что Шапошников не разделяет его убеждений, не будет послушно шагать к той цели, к которой стремился Троцкий. Убедившись в том, что Шапошников патриот, для которого на первом плане интересы своего народа, обвинил его в «великорусском шовинизме».
Как известно, Троцкий был не только очень жесток, но и скор на расправу, нежелательных людей убирал без суда и следствия, преподнеся, кстати, Сталину урок беспощадности. Приклеив Шапошникову ярлык «шовиниста», Лев Давидович по сути обрёк его на расстрел. Лишь случай помог Шапошникову избежать смерти, о чем впоследствии Троцкий сожалел — не довёл начатое до конца.
Зная все это, Сталин раз и навсегда зачислил Шапошникова в круг своих самых надёжных соратников, непримиримых борцов с троцкизмом. Отсюда ясно, почему Ворошилов осторожничал, не решаясь открыто выступить против Шапошникова.
Захватив с собой главный трехтомный труд Бориса Михайловича «Мозг армии» (Сталин высоко ценил эту работу), я пошёл к Иосифу Виссарионовичу, рассказал о странных отношениях Генерального штаба с Управлением, о нападках Щаденко, о распространяемых слухах. Предупредил:
— Мы лишились нашего самого большого военного практика Егорова. Теперь нашу армию хотят лишить мозга. Что же останется? Одна руководящая роль партии?
Сталин помрачнел. Оказаться без Шапошникова было не в его интересах. Иосиф Виссарионович был очень расположен к нему, полностью доверял Борису Михайловичу: это единственный официальный деятель, которого Сталин всегда при людях называл не по фамилии, а по имени-отчеству; единственный военный, на которого Сталин никогда не повышал голос, словно бы даже благоговея перед вежливостью и безупречной правдивостью Шапошникова.
— Им не удастся нанести нам такой удар, — сказал Сталин. (Кому это «им», я не понял.) — Бориса Михайловича никто не посмеет тронуть. — И, подумав, тут же принял решение: — Мы ликвидируем ненужный параллелизм руководства. Все управления должны быть включены в состав Генерального штаба. Этим мы поднимем роль нашего Генштаба. А для того, чтобы укрепить авторитет Бориса Михайловича, введём его в состав Главного Военного Совета… Вы согласны со мной?
— Да, Иосиф Виссарионович. Ведь Шапошников не только сам по себе, он создаёт целую школу умелых штабных работников.
— «Школа Шапошникова» — хорошее определение, — улыбнулся Сталин.
В ноябре того же года Борис Михайлович представил Главному Военному Совету страны тщательно отработанный доклад на тридцати страницах. Он включал разделы: вероятные противники, их вооружённые силы и возможные оперативные планы и, соответственно, основы нашего стратегического развёртывания на Западе и Востоке. По существу, это был первый и единственный тогда документ, определявший наши военные перспективы и планы. Ведь ход дальнейших событий почти полностью подтвердил все прогнозы и выводы Шапошникова.
Реорганизация Генерального штаба, произведённая по предложению Сталина, очень помогла нам в сохранении и развитии «мозгового центра» армии. Наш Генштаб значительно приблизился к требованиям того времени и действовал бы ещё лучше, если бы не упадок здоровья Бориса Михайловича. Он работал много, очень много, преодолевая постоянную одышку, недомогание и слабость.
После одного из докладов Иосиф Виссарионович задержал у себя Бориса Михайловича, потребовал хоть и с улыбкой, но вполне серьёзно:
— Измените, пожалуйста, ваш распорядок дня. Начальнику Генштаба нужно работать четыре часа. Остальное время вы должны лежать на диване и думать о будущем.
Это был очень разумный совет. К сожалению, Борис Михайлович не мог выполнить его, слишком велика была в ту пору нагрузка, а работать без полной отдачи — не для такой натуры.
После Шапошникова пост начальника Генерального штаба занимали короткий срок то К. А. Мерецков, то Г. К. Жуков. Но это было совсем не то. Имея опыт командования крупными военными силами, являясь хорошими полководцами, они слабо разбирались в специфической службе Генштаба, по существу, запустили многое из того, что было начато до них. Особенно это показала развернувшаяся война.
В июле 1941 года, в самое трудное время, Борис Михайлович снова возглавил Генеральный штаб и внёс очень большой вклад в достижение победы над гитлеровцами.

 

 

3

Прошёл я сквозь страшные войны, многое пережил, много страданий натерпелся, повидал такое, что никому не дай бог видеть: разорванные тела, скрюченные трупы умерших от голода, зияющие раны, которые невозможно ни закрыть, ни лечить. Жутко бывало, ужас охватывал. Казалось бы — закалился. И при всем том едва не потерял сознания, когда увидел пытку, услышал звериный стон человека, из-под изуродованных ногтей которого сочилась кровь. Омерзение, стыд за род людской испытал я, глядя на злобно-сосредоточенные довольные лица палачей!
Нет, дорогие товарищи, война — это одно, там обе стороны вооружены, там без издевательства побеждает наиболее сильный, наиболее ловкий, наиболее умный. Там честно проливается кровь. И совсем другое, когда несколько дюжих палачей терзают человека, который не способен оказать им сопротивления. Дикая картина! И способны на такую мерзость лишь ненормальные субъекты с искалеченной, опасной психикой: их надо либо уничтожать, либо полностью изолировать от общества.
Есть на земле такие участки, где веками гнездится боль. Облюбовала она определённые места, обжилась, пустила корни, затягивает туда страдальцев и мучает их. Одно из таких мест в Москве — это Лубянка, начало улицы, носившей такое название. Если идти от площади — справа. Когда-то там пытали, казнили мятежных стрельцов, бунтовщиков Пугачёва. Со временем в глубине небольшого, холодно-казённого сквера, отделённого от улицы массивной решёткой, вырос странный двухэтажный особняк голубого цвета с белыми полуколоннами, с балконом над парадным входом, на балконе — тоже решётка. А вдоль крыши по фасаду, свидетельствуя о вкусе создателей особняка, выстроились какие-то тёмные вазы. Сие здание использовали для своих целей ежовские и бериевские соратники; многие «враги народа», особенно из числа военных, приняли здесь адские муки…
И вот что удивительно, после памятных решений партии на Двадцатом съезде, страшное заведение было ликвидировано, палачи ушли. Но боль осталась! Там открыли платную стоматологическую поликлинику. Со всей Москвы ехали те, кому невтерпёж было переносить страдания. Отдавали деньги в кассу, шли к врачам. А те драли зубы, долбили и вырывали корни, не обращая внимания на стоны и крики. Привычное дело, поток, сотни пациентов проходили через их руки. Но врачи-то хоть имели благородную цель, облегчение несли людям.
Потом поликлинику прикрыли, вновь задвинулись решётчатые ворота.
А ещё остались там от прежних мрачных времён чёрные кошки. Раньше, может быть, их специально держали изощрённые следователи, чтобы создать у арестованного тяжёлое предчувствие, подавленное состояние. Я зашёл туда лет через двадцать после войны и увидел в сквере возле особняка старого чёрного кота, дремавшего на солнцепёке. А рядом играл чёрный котёнок. Сохранилась, значит, живучая порода.
Из всех поручений Сталина, которые мне довелось выполнять, визиты на Лубянку, особенно в камеру пыток, были самыми тяжкими. Я и сейчас содрогаюсь, вспоминая о них. Не стану приводить подробности, но и обходить молчанием отвратительные факты нельзя, без них мозаика окажется неполной и трудно будет объяснить некоторые существенные явления нашей дальнейшей жизни.
Визиты мои пришлись как раз на то время, когда кончалось господство «ежовых рукавиц» и начиналось продолжительное полновластное царствование в карательных органах Лаврентия Берии. Вероятно, Сталин в этот период хотел иметь разностороннюю оценку положения в органах и, думается, направлял туда не только меня, выслушивал не только моё мнение. Убеждён, что не все «контролёры» возмущались пытками, были и такие, которые одобряли их, во всяком случае, не выступали против, боясь навлечь на себя гнев того же Ежова. А на мои слова, на мои упрёки Сталин ответил: классовая борьба обостряется, в такой обстановке нельзя жалеть и щадить врагов.
— Но зачем такая жестокость?!
— А разве вы, Николай Алексеевич, не были жестоки со своими врагами? — напомнил мне Сталин. — Причём это были ваши личные счёты, а сейчас гораздо хуже: мы имеем дело с противниками нашего строя, с теми, кто ненавидит наш народ, наше государство. Как змея должна быть змеёй, так и тюрьма должна быть тюрьмой. Иначе зачем нужны тюрьмы?
Когда речь заходила о врагах, об обострении классовой борьбы, он порой, становился страшным, в нем ничего не оставалось, кроме испепеляющей ненависти. Глаза почти жёлтые, расширившиеся — в них сумасшедшая ярость, бешеная энергия, несгибаемая твёрдость: казалось, он готов собственными руками задушить, растерзать любого противника. Но такое накатывало на него редко, таким видели Сталина лишь самые близкие соратники: Ворошилов, Молотов, Каганович, Микоян. Ну и я: при мне он вообще никогда не старался скрыться под какой-нибудь маской, оставался самим собой.
Почему я, выйдя после первого посещения Лубянки в полуобморочном состоянии, не отказался от дальнейшего участия в проверках? Да потому, что рассчитывал хоть чем-то помочь несчастным, поддержать их душевные силы, вселить надежду. Каждый просил меня сообщить товарищу Сталину о полной невиновности. Я обещал это, говорил им, чтобы терпели, не подписывали фальсификационные показания. Например, говорил об этом бывшему начальнику артиллерии 25-й стрелковой Чапаевской дивизии Н. М. Хлебникову, у которого были изувечены палачами пальцы. И комкору М. Ф. Букштыновичу, совершенно белому как полотно, то ли от потери крови, то ли от нервного перенапряжения. При этом слова мои были адресованы не только страдальцам, но и косвенно их мучителям. Я уйду, омерзительные каты опять останутся наедине с арестованными — это верно, однако каждый подумает; а вдруг Сталин поверит в невиновность этих командиров, прикажет освободить их, что тогда? Как отплатят они за муки? Вот на этот психологический момент я рассчитывал. И, хотелось бы думать, не без успеха. Выдержал же Константин Рокоссовский все угрозы, не подписал клевету, возведённую на него, и в сороковом году, незадолго до войны, получил свободу. Но не каждый мог перенести пытки, да ведь и «профессиональный уровень» палачей был различным.
Не знаю, помогла ли Хлебникову и Букштыновичу моя поддержка или сами они, люди большой воли, сумели выстоять, не «признаться» в том, чего не было, — во всяком случае, тот и другой оказались на свободе. Причём Михаил Фомич Букштынович сыграл заметную, особую, я бы сказал, удивительную роль на завершающем этапе войны. Но об этом — в своё время.
Я не очень разбираюсь в юриспруденции, однако горький жизненный опыт убедил меня: повсюду законы гораздо чаще защищают власть, нежели справедливость. И чем власть сильнее, деспотичнее, тем заметнее перетягивает на свою сторону чашу весов правосудия. Вот понадобилось подвести под массовые репрессии формальную юридическую основу, и сразу нашлись «специалисты», которые быстро сделали это, а заодно и собственную карьеру. Был нарушен один из главнейших столпов справедливости, так называемый «принцип презумпции невиновности», который гласит: не человек доказывает свою невиновность, а государство, карательный аппарат должны доказать его вину. И это весьма верно. Как может человек, тем более содержащийся под стражей, опровергнуть предъявленные ему обвинения, снять с себя подозрения?! Надо ведь провести следствие, собрать факты, найти свидетелей… А государственный аппарат имеет все возможности, чтобы восстановить истину. Во всяком случае, имеет их неизмеримо больше. В период же массовых репрессий о справедливом расследовании не заботились. Пусть арестованный доказывает, что он чист и свят.
Особенно угодил руководству карательных органов и самому Иосифу Виссарионовичу энергичный юрист Андрей Януарьевич Вышинский. Во всех цивилизованных странах давно уже бесспорна истина: признание собственной вины нельзя считать решающим доказательством. А вдруг человек ненормален? Вдруг он берет все на себя, чтобы выгородить другого, настоящего преступника? Вдруг следователь вынудил сделать это, добиваясь какой-то собственной выгоды? Да мало ли ещё что. Поэтому признание вины — это лишь одно из доказательств, отнюдь не главное. Подобный подход связан с тем же справедливым «принципом презумпции невиновности». А вот Вышинский утверждал обратное: признание человеком вины превосходит другие доказательства. Подписал протокол допроса — отвечай по всей строгости.
Такой метод очень даже устраивал тех, кто возглавлял массовые репрессии, развязывал им руки: любой ценой вырви у арестованного признание! Одного можно припугнуть видом крови, из другого выбить, выдавить признание пытками. И нет человека. В лучшем случае ищи его в каком-нибудь северном лагере.
Юридические «труды» Андрея Януарьевича Вышинского — это не ошибка добросовестного, но заблуждающегося исследователя. Это явная попытка теоретически обосновать самочинные действия органов, придать хоть какую-то видимость законности. Отсюда и одно из главных положений, выдвинутых Вышинским: установить объективную истину в суде невозможно, ибо нельзя при этом использовать практику, как критерий истины. Преступление-то, мол, не воссоздашь, не повторишь во всех деталях. Суд использует те материалы, которые даёт ему «дело»… Но извините, дорогие сограждане, он значит просто «утверждает» это самое «дело», все зависит от тех, кто состряпал оное! Ну да, ведь суд-то все равно объективную истину установить не способен… Каков подход!
На практике это выглядело так. 1 декабря 1934 года был принят закон, который исключал нормальное правосудие для дел о террористических актах. Далее — закон от 14 сентября 1937 года, упрощавший судебный процесс и фактически ликвидировавший защиту по делам лиц, обвиняемых во вредительстве. Стало действовать «Особое совещание», выносившее решения быстро и однозначно. Более того, Наркомат внутренних дел присвоил себе право самому принимать решения о сроках наказания, без всяких там судебных процессов и юридических норм. Без нарушения ранее существовавших социалистических законов невозможно было делать то, что тогда делалось. Эти законы фактически утратили свою силу, хотя формально и были закреплены в новой (Сталинской) Конституции. Давно ведь известно: если истина, мешает силе, то прежде всего страдает сама истина.
Наличие в государстве дурных установлений и правил отнюдь не снимает вину, ответственность с тех людей, которые осуществляют эти установления. Человек — не машина, не механический исполнитель. У него подразумевается наличие сердца, мозга, совести. Вина его тем сильнее, чем ревностней, охотней проводит он в жизнь дурные порядки. С детских лет, со школьной скамьи человек обязан твёрдо знать, что зло наказуемо, что рано или поздно он обязательно ответит за мерзопакостные поступки, если их совершил. Ни верноподданническое служение кумиру, ни ссылка на объективные обстоятельства не спасут от заслуженной кары. Раньше Церковь приучала людей к мысли о том, что за содеянное при жизни зло придётся ответить на том свете. Теперь Господа Бога и «тот свет» отменили. Значит, некому осуществлять великий и праведный суд над теми, кто посягает на беззащитных, втаптывает в кровь и грязь человеческое достоинство, отнимает жизнь?!
Граф Монте-Кристо, безвинно отсидев семнадцать лет, через многие годы предъявляет счёт своим обидчикам: тем, кто донёс на него, кто поступил несправедливо. И это воспринимается как должное — добро торжествует. После Второй мировой войны были осуждены 86 тысяч гитлеровских военных преступников. Их и теперь ещё вылавливают, карают. Вина гитлеровских палачей огромна, однако следует учитывать, что они уничтожали в застенках, травили газом, мучили и убивали политических или военных противников. Но какова же степень вины тех, самых лучших, принципиальных, большевиков-ленинцев, наших военачальников, доказавших преданность Родине и партии в огне сражений?!
Я знал, к примеру, Николая Васильевича Крыленко как человека сильного, особенно в моральном отношении. Биография его известна: профессиональный революционер, юрист, друг Владимира Ильича Ленина и всей его семьи. В историю Крыленко вошёл многими памятными делами. Один из организаторов штурма Зимнего дворца, он был направлен затем и город Могилёв, в Ставку, которую возглавлял генерал Духонин. Там Николай Васильевич отдал 20 ноября 1917 года лаконичный приказ № 972, о котором узнали все русские офицеры: «Сего числа прибыл в Ставку и вступил в должность Верховного Главнокомандующего армиями и флотом Российской республики. Прапорщик Крыленко».
Первый большевик на столь высоком посту!
Когда в 1938 году Крыленко был арестован по приказу Ежова, это не вызвало у меня удивления. Николай Васильевич был и оставался представителем старой ленинской гвардии, которая теперь только мешала Иосифу Виссарионовичу. Потрясло меня другое: как сломали его! Через месяц пребывания в тюрьме Крыленко подписал признание в том, что якобы с 1930 года состоял в антисоветской организации и занимался вредительством. Ещё через месяц, в апреле, Николай Васильевич «признал», что до революции вёл борьбу против Ленина, а после Октября вместе с Пятаковым и Каменевым вынашивал планы борьбы с партией…
Я, конечно, не поверил ни единому слову. Но до какого же состояния надо было довести мужественного большевика, чтобы он оклеветал самого себя, своё славное прошлое! Какие же средства использовались!
Суд над Николаем Васильевичем (если это можно назвать судом!) продолжался всего двадцать минут. Были оглашены лишь его признания, и зачитан приговор — расстрелять! В полном соответствии с теоретическими изысканиями приснопамятного А. Я. Вышинского.
И вот вопрос: разве под угрозой смертной казни заставляли следователей, палачей издеваться над арестованными, терзать их? Отнюдь! Кто не мог, не хотел этого делать, для тех имелись другие должности. Палачами, жестокими надсмотрщиками становились маньяки, садисты, получавшие определённое удовольствие, или совершенно бессовестные карьеристы, выслуживавшиеся перед начальством.
Где они теперь? Сколько их? Не сквозь землю же провалились? Я не задумывался над этим до одного случая. Лет через восемь-десять после смерти Иосифа Виссарионовича мне довелось побывать в мастерской известного скульптора Вучетича. Старые знакомые попросили проконсультировать его по некоторым вопросам.
В хорошем месте была мастерская. Вообще, я люблю тот район Москвы возле Петровской (Тимирязевской) академии, где уцелела в центре столицы обширная лесная дача, где до последнего времени были ещё тихие зеленые улочки. А у Вучетича, в его переулке между Старым и Новым шоссе (теперь их как-то переименовали), деревянные домики стояли лишь по одной стороне, среди деревьев, а на другой, за забором, тянулся глухой парк с липами, посаженными ещё Петром Первым. Прекрасный уголок для спокойной творческой работы.
Вечер выдался тёплый, я решил пройтись пешком до шлагбаума на Рижской дороге. Машину отправил к бывшей церкви за переездом. Приятно было шагать по тихой улице, где виднелись за деревьями старые дачи, а воздух наполнен был освежающим запахом леса. Впрочем, и сюда уже добрались строители (будто мало им пустошей), прямо в уникальный лес врезались фундаменты, кирпичные серые стены домов. А я шёл довольный, умиротворённый и немного грустный: вот и этот благословенный, старинный уголок начала теснить неудержимая, бессмысленная урбанизация. И вдруг чуть не вскрикнул от удивления. Только многолетняя закалка помогла мне сдержаться. Навстречу деловито, пригнув голову, шествовал человек средних лет в поношенной военной форме без погон. Вот по этому характерному наклону головы, по пробору, разделявшему надвое светлые волосы, как тропа на поле созревшей пшеницы, я и узнал одного из палачей, изощрявшегося в пытках над нашими полководцами. Глянул в лицо: точно, он. Мелкие невыразительные черты, острый носик, узкие глаза. Ещё в тяжкие тридцатые годы выделил я его среди других палачей: молодой он был, распалённый, злорадствующий, кичащийся своим превосходством над людьми, имевшими громкие, славные имена. Другие следователи-палачи были постарше, поосторожней, не демонстрировали столь откровенно свою рьяность.
Я не окликнул, не остановил его. Повернулся и поплёлся следом. Это получилось как-то само собой. Значительно отстав, я все же проводил его до старого деревянного дома, неподалёку от большой кирпичной школы. Видел, как он вошёл в единственный общий подъезд и открыл дверь с правой стороны.
Всегда презирал я шпионов, а тут сам не заметил, как превратился в сыщика. Сел на бревна возле женщин, лущивших семечки. Мало ли стариков прогуливается вечером по улице, да ещё в районе, где заселяются новые дома. А старички любопытны, расспрашивают, что здесь было, как люди живут, какие достопримечательности, где магазины? Словоохотливые старожилы делятся своими знаниями. Без труда узнал я, что демобилизованный офицер (две полосы на погонах были, а сколько звёзд — никто не помнил), несколько лет назад поселившийся здесь, занял треть старого, почерневшего от времени домика. Жена у него, двое детей. Семья тихая, женщина работает в новой больнице вроде бы фельдшерицей, дети вежливые, скоро школу закончат. А вот сам чудной, странный какой-то. На мой вопрос, в чем заключается странность, собеседницы ответили не сразу.
— Кто ж его знает. Незаметный он. Пьёт только по праздникам, не скандалит, жену не бьёт. А вот когда дрова колет, смотреть страшно, — пояснила одна. — Злость в нем неуёмная, лицо перекошено, глаза бешеные.
— В первом годе, как только сюда сменялся, он крысу в сарае поймал. Большую. Ну, убил бы и ладно, крысы-то, они ведь противные, — припомнила другая. — А он крысу в лес отнёс, подвесил на сук и костёр под ней развёл. Крыса визжит, корчится, глаза у неё лопнули, палёным воняет, а он стоит как истукан и скалится, радуется. На визг, конечно, ребятишки сбежались, мы подошли. Страшно смотреть было, крыса-то обуглилась, а все дёргается. Ну, мужики наши прикрыли это кино, а жильцу сказали: такого безобразия у нас чтоб больше не было, дети по ночам спать не станут… И что за мода — вредность такую творить! Гляди, мол, мы по второму кругу не упреждаем… И верно, он в первый и последний раз…
Если у меня и были ещё какие сомнения, то слова женщин окончательно убедили: я не ошибся. Тот самый палач! Проторчал всю войну в тылах. А как взялась партия вскрывать беззакония, начальство уволило его потихоньку. Живёт теперь среди людей, и совесть его не мучает. Наоборот, тоскует, наверное, что рано оборвалась карьера, копит зло против тех, кто вывернул наизнанку тёмное прошлое, выкинул за борт накопившуюся гадость. Не дай бог такой тип снова обретёт должность, власть! Но нет, теперь уж не получится у него. Однако живёт он совсем неплохо, даже почётом пользуется. И сколько же их таких по стране, «воевавших» не с вооружёнными гитлеровцами, а со своими, советскими людьми?! Не с уголовниками, отбывавшими заслуженный срок, а с безвинными «политическими» заключёнными, в массе своей не способными оказывать активного сопротивления… Неужели преступления истязателей, палачей останутся без наказания, забудутся за давностью лет?! Замазанная краской несоскобленная ржавчина все равно остаётся ржавчиной, хоть и скрыта от глаз; её не видно, однако она точит, разъедает металл.
Так спокойно я рассуждаю теперь, когда прошли годы после случайной встречи с негодяем. А тогда я, охваченный тяжёлыми воспоминаниями, не удержался от решительных действий. Дождался, пока он снова вышел из дома. Опять последовал за ним, теперь не скрываясь. Он почувствовал что-то неладное — занервничал, остановился. А я заявил, что узнал его, что помню, как вот этими самыми руками он истязал заслуженного нашего генерала…
— Чего надо? Чего привязался?! — с тупым однообразием повторял негодяй, избегая смотреть мне в глаза. — Попробуй докажи теперь! Мотай отсюда, старый идиот!
Его наглость, его «тыканье» в мой адрес подлили масла в огонь.
— Докажу, — повысил я голос. — Жив Букштынович, жив Рокоссовский, живы и другие товарищи. Я приду с ними. Я сообщу все вашим детям, а товарищи покажут им свои шрамы. Я познакомлю ваших детей со всеми подробностями, понимаете вы это, садист?!
Тут он побелел, лицо его вдруг совсем обескровилось, утратило подвижность, превратилось в белую маску. Наверное, он очень любил семью, и я поразил его в самое больное место. Я торжествовал и сгоряча нанёс ещё один, пожалуй, чересчур сильный удар.
— Наберитесь мужества, сами сообщите все своим близким. Или стыдно? Или язык не поворачивается? А сдирать ногти с пальцев, ломать кости людям было не стыдно? Если вы не скажете детям сами, это сделают за вас другие. И в ближайшие дни!
С тем я и ушёл. Но что-то мучило меня, я не знал, насколько правильно поступил. Что делать в таких вот случаях? И через несколько суток опять поехал на ту улицу, вновь подошёл к женщинам, судачившим в своём «клубе» — на сваленных брёвнах. От них я узнал, что жилец повесился! И не просто повесился, а сделал все обдуманно, профессионально, наверняка: сунув голову в приготовленную проволочную петлю, перерезал себе горло.
Я понял, что он ничего не сказал детям. И правильно. На его месте я поступил бы таким же образом, ушёл сам, унося с собой ответственность за содеянное. Жестокость порождает жестокость, за все надо расплачиваться. Самому — не другим.
А в том, что произошло — Бог нам судья. И ему, и мне.

 

 

4

Теперь, сквозь призму лет и событий, мы иначе, чем тогда, воспринимаем и оцениваем многие явления, вырывая их из обстановки, господствовавшей в ту пору, изолируя от настроений, от образа жизни, от уровня мышления тридцатых годов. А ведь положение в мире было тогда суровое, грозное. Пожалуй, одна лишь Америка, разбогатевшая на поставках мировой войны, блаженствовала за океаном, не зная других бед, кроме безработицы. А Европа уже изведала страшную мясорубку, ожесточилась в долгой и ничего не решавшей войне, особенно побеждённые немцы. Все ясней становилось, что новой бойни не избежать, а верх одержит тот, кто будет сильнее, организованнее, то есть те правители, которые сплотят вокруг себя массы в собственном государстве, дадут им понятную заманчивую идею, сосредоточат в руках максимум власти. Одна за другой рождались и крепли диктатуры: Муссолини в Италии, Гитлер в Германии, Франко в Испании. Вообще, двадцатые-тридцатые годы в Европе характерны буйством политических интриганов, авантюристов. Они спешили «поцарствовать», вкусить славы, набить карманы, словно чувствовали, что скоро стреножит их новая большая война, а после войны появится атомное оружие, резко ограничившее возможности политических интриганов. Появится другая мера ответственности. А пока, по словам Ромен Роллана, господствовали «маньяки, одержимые отвлечёнными идеями, помешанные на логике, всегда готовые принести других в жертву какому-нибудь из своих силлогизмов. Они постоянно говорили о свободе, но меньше всего были способны понимать и терпеть её».
В нашей стране положение осложнялось не только внешней обстановкой (одно социалистическое государство против всего капиталистического мира), но и внутренней борьбой, продолжавшейся после гражданской войны и ожесточавшей людей. Вот пример, показывающий, как за короткий срок изменилась психика граждан, как очерствели в кровавых схватках сердца. В 1906 году, когда лейтенанта Шмидта после восстания на «Очакове» приговорили к казни через повешенье, во всей России, по всем тюрьмам искали, но не нашли палача, который публично привёл бы приговор в исполнение. Даже палачи-профессионалы отказались от такой «чести».
Повешенье заменили расстрелом. Вывезли Шмидта на пустынный остров Березань, поставили его и ещё трех моряков к вкопанным столбам. Для расстреляния был подобран взвод матросов-новобранцев, самых забитых, неграмотных. Для перестраховки за матросами построили взвод пехотный, сплошь из инородцев, которые по-русски читать не могли и объяснялись с трудом. Для них фамилия Шмидта была пустым звуком. Но даже и эти люди не желали брать грех на душу. В четырех человек с близкого расстояния стрелял взвод — три десятка винтовок. А после первого залпа убит был лишь один матрос. Шмидт и его сосед ранены. А матроса Антоненко пули вообще не задели.
Столь же неточным оказался и следующий залп. Антоненко стоял невредимый. А третий раз матросы-новобранцы стрелять отказались. Их место занял пехотный взвод. Снова грянул залп, но моряк, хоть и раненный, держался на ногах.
Никто не хотел убивать даже незнакомых людей. Однако войны, взаимная ненависть расшатали нравственные основы общества, поднялась со дна всякая бездуховная грязь и, получив права, начала оказывать влияние на весь жизненный процесс. Для подобных субъектов расстрелять человека все равно что орех щёлкнуть.
Эти оттенки тоже надо учитывать для понимания того, в какой обстановке работал Сталин, чем вызывались его решения, которые новому поколению могут показаться слишком крутыми и жестокими.
Я стремлюсь осветить те грани характера Иосифа Виссарионовича, которые лучше знаю. Но образ этот многосложный. Хорошо, если найдутся люди, которые постараются осветить другие особенности, другие дела Сталина. Может, тогда и сложится объёмный портрет. А он нужен не только для нас, но и для потомков, для понимания исторических процессов. Как ни суди, по-доброму или по-плохому, но одно бесспорно: людей, подобных Сталину, на нашей памяти было немного. По пальцам пересчитаешь.
Конечно, я мог, если не порвать, то хотя бы ослабить наши дружеские связи. Но я дорожил ими, так как привязался к Иосифу Виссарионовичу, ценил его отношение ко мне. Вокруг Сталина все меньше оставалось товарищей, способных говорить ему правду. Росло влияние льстивого Берии, появлялись какие-то подхалимы. И была мысль: если я не открою ему глаза на истину, то кто решится сделать это?
И ещё. Иосиф Виссарионович стремился к воссоединению всех российских земель, утраченных во время революции. Сие было и моей мечтой, смыслом жизни. Я радовался, что так же настроен и Вячеслав Михайлович Молотов, ведавший тогда у нас внешней политикой.
Часто вспоминались слова Брусилова: «С кем народ, с тем и я». Мне казалось, что основная масса народа идёт за Сталиным. Значит, это и мой путь.
Трогала его забота обо мне. Пусть не всегда последовательная, не всегда необходимая, но зато искренняя. Вскоре после того, как в Красной Армии были введены персональные звания и пересмотрена форма комсостава, Иосиф Виссарионович сказал шутливо:
— Николай Алексеевич, вы офицер Генерального штаба. Нет ли у вас замечаний по новому обмундированию генштабистов?
— Удобная, красивая форма с элементами традиций русской армии.
— А вам она сшита?
— Пока ещё нет.
В тот же день ко мне явился закройщик, через несколько суток обмундирование было готово. Нравился мне китель с бархатным воротником, окантованным белой каймой. В нем я и предстал перед Иосифом Виссарионовичем. Он осмотрел мундир очень внимательно и остался доволен.
— Мы будем постоянно улучшать и совершенствовать форму бойцов и командиров Красной Армии. — удовлетворённо произнесён. — Это один из способов укрепления дисциплины. — И вдруг, остановившись рядом, переменил тему разговора. — Николай Алексеевич, а вам не обидно, что многие ваши сослуживцы, ваши ровесники далеко обошли вас в звании?
— Не сетую. Девизом Лукашовых, извините за выспренность, давно уже служат слова Суворова: «Не льстись на блистание, но на постоянство».
— Воздаю вам должное, дорогой Николай Алексеевич. При необходимости мы можем присвоить вам любое звание. Но было бы нежелательно выделять вас, привлекать к вам внимание. Генерал Лукашов сразу будет заметён, а просто Лукашов может инкогнито появляться там, где нужно. Впрочем, у вас и так очень высокое звание: советник по важнейшим военным и государственным делам. Тайный советник, — подчеркнул Иосиф Виссарионович.
— Это скорее не звание, а должность.
— И то, и другое. В дореволюционном табеле о рангах тайный советник занимал высокое положение. А звания нашего времени от вас не уйдут.
— Спасибо. Меня вполне устраивает то, что есть.
Я действительно привык к своей не совсем обычной работе, которая мне нравилась многообразием и ответственностью, и почти не думал о чинах и званиях. Разве самолюбие иногда страдало: тот же Борис Михайлович Шапошников, мой боевой коллега, был известен теперь по всей стране, да и в мире, а я так и остался подполковником, нахожусь в столь густой тени, что совершенно не виден и не слышен. Даже старые товарищи потеряли меня, забыли обо мне. Но ведь, с другой стороны, именно такой советник, не имеющий ничего внешнего, работающий только на него, такой советник и нужен Иосифу Виссарионовичу.
Если исходить из прежней табели о рангах, то я, скромный подполковник Генерального штаба, обрёл весьма высокий — второго класса — чин: действительный тайный советник при царе имел право носить по три орла на золотом погоне. В военной иерархии это означало: полный генерал или адмирал. А ежели считать по гражданскому ведомству — обер-камергер или обер-гофмаршал, то есть лицо, приближённое к царствующей семье. Вот как вознёс меня Сталин! Над собой я подшучивал: быстро, рывком, «революционным путём» сделал блестящую карьеру! Оставаясь при этом в полной неизвестности.
Тут уместно будет вспомнить вот что. Кто знал или знает сейчас о Степане Степановиче Данилове? Разве что родственники да самые дотошные историки. В книгах о партии, о революции и гражданской войне я не встречал эту фамилию. А вот в биографической хронике В. И. Ленина она упомянута более двадцати раз. Не парадоксально ли? Пожалуй, нет. Ведь Степан Степанович выполнял при Владимире Ильиче обязанности, чем-то схожие с моими; никаких существенных решений по делам военным Ленин не принимал, не проконсультировавшись предварительно с Даниловым. В архивах сохранились документы с пометками Ленина: «на отзыв Данилову». А сколько раз он советовался со Степаном Степановичем устно?! И не только по военным, но и по административным вопросам, по поводу деятельности партийных организаций и советского аппарата на местах, в губерниях, городах и уездах. Если что и парадоксально, то вот какой факт: насколько я знаю, Данилов не имел военного образования, специальной подготовки. Как же он разбирался в сложных военных вопросах?!
Сведения о нем скудные — лишь основные вехи. Родился в Чувашии в 1877 году в семье священника (возможно, Ленин знал Степана Степановича ещё в юности?). Окончил духовное училище. Поступил на медицинский факультет Томского университета, но проучился недолго: исключили за участие в студенческой забастовке. В 1904 году, будучи земским статистом в Ярославле и одновременно занимаясь в юридическом лицее, вступил в партию большевиков. Вёл подпольную работу в Казани, в Симбирске, был ночным редактором «Правды».
Сразу после Февральской революции — председатель исполкома Костромского Совета. С ноября 1917 года и до самой смерти Владимира Ильича работал в высших, военных органах, постоянно находясь возле Ленина и никогда не выступая на первый план. Вот его должности: с 1918 года заместитель председателя Высшей военной инспекции, председатель временной центральной комиссии по борьбе с дезертирством, затем комиссар Всеросглавштаба и член Особого Совещания при Главнокомандующем. В июле 1921 года Ленин подписал постановление Совета Народных Комиссаров о назначении Данилова членом Реввоенсовета Республики. Высочайшая военная должность! Прямо скажу, бывшие генералы и офицеры недоумевали: будет ли на таком посту польза от человека, не изведавшего основательно военной службы? Но, значит, обладал Степан Степанович и знаниями, и светлым умом, и интуицией в достаточной мере, чтобы давать советы Владимиру Ильичу. И, вероятно, был очень предан Ленину.
Больше ничего о Данилове сказать не могу. Видел его только раз, уже после смерти Владимира Ильича. Нас познакомили, но разговор не состоялся: Степан Степанович был в ту пору тяжело болен, плохо себя чувствовал. Он уже уволился со всех военных постов и занимался, если не изменяет память, издательской деятельностью.
Вернёмся, однако, к тому времени, когда Иосиф Виссарионович, заботясь обо мне, произвёл меня в ранг действительного тайного советника при собственной персоне, возвысил тем самым до уровня полного генерала. Спасибо. А не прошло и месяца — снова разговор о моих интересах:
— Николай Алексеевич, извините, что вмешиваюсь в личную жизнь, но ваши бытовые условия мне не нравятся, — сказал Сталин. — Совершенно не нравятся.
— Чем?
— У вас и квартира, и кабинет, и библиотека — все вместе. Это учреждение, а не жилплощадь. Раньше мы были бедны, раньше мы были моложе и мирились со многими неудобствами. А теперь и здоровье хуже, и работать приходится больше. Так совершенно нельзя.
— Не то чтобы совершенно, а порой трудновато бывает. Дочь подросла, домработница…
— Вот именно, — кивнул Иосиф Виссарионович. — Лес, тишина, свежий воздух — это полезно и ребёнку, и вам. Необходим загородный дом недалеко от Москвы и недалеко от меня. Вчера и был на Успенском шоссе, заехал и посмотрел. Вам тоже надо съездить. Может, понадобится что-то переделать.
— Я не совсем понимаю…
Он пристально посмотрел на меня и вдруг произнёс с грустью:
— Все мы не вечны, дорогой Николай Алексеевич. Хочу, чтобы вы ни от кого не зависели, когда не станет меня.
— Об этом я говорить не желаю.
— Говори не говори, а время идёт, — невесело усмехнулся Иосиф Виссарионович. — Юристы позаботятся, чтобы этот дом принадлежал вам и вашим наследникам.
— Очень признателен, — я был не только ошеломлён, но и растроган такой заботой. — Мне, конечно, было бы очень хорошо за городом, тем более что и места там знакомые, привычные по казённой даче. Но у меня нет… Простите, нет абсолютно никаких сбережений.
— Неужели вы думаете, что я не знаю об этом! — повеселел Иосиф Виссарионович. — Вы внесёте символическую сумму, которая не очень обременит вас.
— Просто неловко.
Сталин резко повернулся ко мне, желтовато блеснули глаза.
— Вы знаете, сколько у нас появилось хапуг и стяжателей! — гневно произнёс он. — Вчера арестовали жену нашего очень уважаемого товарища, партийного работника. Прикрываясь его авторитетом, эта женщина брала на ювелирной фабрике золото и камни по самой низкой цене. Обогащалась. За чужой счёт ехала в князи… А вы? Сколько имений, сколько земли взяла у вас революция?
Я ответил. А Сталин продолжал:
— Этот дом, в котором вы будете жить, этот участок земли — лишь мельчайшая доля того, что вы утратили. Но даже если бы вы ничего не утратили, вы, Николай Алексеевич, заслужили гораздо больше.
— Значит, опять стану помещиком? — пошутил я.
— Нет, не станете, — серьёзно ответил Иосиф Виссарионович. — Это вам для отдыха и для работы от благодарного народа за долгую, трудную и честную службу.
— Лучше, если просто от вас.
— Ну что ж, — весело согласился он. — От меня, как от руководителя народа, как от главы нашей партии.
Повторю ещё: очень тронула меня забота Иосифа Ииссарионовича. Он словно бы угадал моё смутное, ещё не определившееся желание, и угадал очень точно. Поселиться в уютном особнячке среди старого соснового леса, поблизости от Москвы-реки — что может быть лучше! Дом и участок пришлись мне по сердцу. Своё, не временное жильё. Было теперь где поразмыслить спокойно, поработать. В дачный кабинет я перевёз любимые книги. В гараж, за неимением собственной автомашины, мы с дочкой поставили велосипеды. Дочка и женщина, которая вела хозяйство, тоже влюбились в наш дом и проводили здесь все свободное время.
А самое главное, пожалуй, вот что: протянулись от нашего дома тропинки, по которым нравилось ходить не только мне, но и Иосифу Виссарионовичу. Постепенно мы к ним очень привыкли. Если в прежние годы мы со Сталиным встречались главным образом по делам, то теперь все чаще и чаще отдыхали вдвоём, иногда — с дочерьми. Он звонил, заезжал за мной, оставлял автомобиль возле дома, и мы отправлялись гулять. Или я приезжал к нему — благо, что близко. С этого времени он практически отказался от всех других дач. Оставались только «Блины» — дом в Кунцеве, где ему нравилось уединённо работать, и Дальняя дача, где почти постоянно находились его дети, Василий и Светлана. Там же рядом и Микоян обретался со своими мальчиками, и Молотов обзавёлся большой дачей в лесу на берегу реки против Убор. Туда же, в этот красивый район, в «подмосковную Швейцарию», между Барвихой и Успенским, потянулись и другие высокопоставленные деятели. В обширных лесах вокруг Жуковки, где ещё недавно любил охотиться Владимир Ильич, быстро и бесшумно росли удобные виллы. Но тогда, до войны, их было ещё не очень много.

 

 

5

В самом конце октября 1938 года состоялось расширенное заседание Политбюро, на которое, по поручению Сталина, меня пригласил Поскребышев.
— Какой вопрос? — поинтересовался я.
— НКВД, — коротко ответил Поскребышев, никогда но телефону не вдававшийся в подробности.
На этот раз — не моё ведомство, чужая епархия, но либо я понадобился Иосифу Виссарионовичу, либо он считает, что я должен получить некую информацию, быть осведомлённым.
Кроме членов Политбюро присутствовало довольно много людей. За длинным столом сидели тесно, плечо в плечо. Возле Николая Ивановича Ежова человек пять или шесть, кто в форме, кто в гражданском, но все явно провинциалы, встревоженные и взволнованные тем, что оказались в Кремле, на самом верху. Против них — Л. М. Каганович, контролировавший и направлявший в ту пору деятельность НКВД.
Хмурился, потирая высокий лоб, писатель Михаил Александрович Шолохов. Он-то, как выяснилось, и был «возмутителем спокойствия». Рассматривалось так называемое «дело Шолохова». После войны, после смерти Сталина, оно получило широкую известность, упоминается в шолоховской переписке, подробно изложено в воспоминаниях бывшего секретаря Вешенского райкома партии П. К. Лугового. Поэтому я не буду вдаваться в детали, а упомяну лишь то, что необходимо для уяснения сути,
В 1937 году было арестовано все руководство Вешенского района, во главе с первым секретарём райкома, всего семь или восемь человек. Обвинение стандартное — «враги народа». И участь ждала их соответствующая: расстрел или лагеря. Но тут поднялся на дыбы Шолохов. Поехал в Москву, добился встречи со Сталиным, принялся доказывать, что вешенские товарищи — верные коммунисты, преданные делу партии. Все они — его друзья. Если они враги народа, то и он тоже.
Выслушав горячие слова писателя, Иосиф Виссарионович тут же позвонил Ежову и попросил его лично разобраться с делом арестованных вешенцев. И к тому же, для объективности, встретиться с арестованными в присутствии Шолохова. Тем самым Иосиф Виссарионович ясно выразил своё отношение… Ну, а результат был такой: все обвинения рассыпались, как карточный домик, они были или подтасованы, или «выбиты» на допросах. Все товарищи были освобождены и полностью реабилитированы — Пётр Луговой опять занял должность первого секретаря райкома.
Казалось бы — все в порядке. Ан нет, самолюбие Николая Ивановича Ежова было крепко ущемлено. По существу, он дважды расписался в ошибках двух организаций, которыми руководил. Как нарком внутренних дел: были арестованы невинные люди, обвинение против которых состряпали сомнительными способами. Пришлось признать это и извиниться. Второе: как секретарь ЦК ВКП(б) и председатель комиссии партийного контроля он допустил неправильное исключение коммунистов. И вынужден был лично подписать бумагу о восстановлении их в рядах партии, и ещё раз принести свои извинения. И это он, человек, обладающий почти неограниченной властью, по одному слову которого брали под стражу десятки людей! Разве не обидно, не оскорбительно для него фактически дважды плюнуть в собственную физиономию! А кто виноват? Писатель, бумагомарака, не имеющий ни должностей, ни званий. Подумаешь, книгу сочинил! Ещё не известно, польза или вред для советской власти от этого самого «Тихого Дона».
Ненависть Ежова была так велика, что он решил уничтожить, стереть в порошок писателя, осмелившегося встать у него на пути. Средства для этого имелись испытанные. Начальник Ростовского областного управления НКВД получил указание собрать материал на Лугового и, главным образом, на Шолохова. Он, мол, является руководителем повстанческих отрядов на Дону, у него в доме собираются командиры повстанческих групп, обсуждают планы свержения Советов. Конкретно этой «работой» занялись сотрудники областного аппарата НКВД Коган и Щавелев, а также сотрудники районного отделения внутренних дел. Избивая арестованных казаков, угрожая им оружием, добывали показания против Шолохова. Более того, Коган направил в Вешенскую своим агентом инженера Ивана Погорелова, бывшего комсомольского работника, орденоносца. До этого его выгнали с работы, ему грозило исключение из партии, грозил арест, но ему было сказано: соберёшь данные против Шолохова — снимем с тебя все подозрения.
Погорелов действительно вошёл в доверие к Луговому и Шолохову, часто бывал у писателя дома, мог быть стать веским «свидетелем» против него. Но честный был человек, совесть заела. Пришёл к секретарю райкома, выложил всю правду. Тот сразу понял, какая угроза нависла над Михаилом Александровичем, над ним самим, над теми, кто недавно был освобождён и оправдан. Упекут в тюрьму, состряпают дело, потом попробуй докажи, что невиновен.
Луговой с Погореловым отправились к Шолохову. Дождавшись ночи, они на машине писателя, никому ничего не сказав, вместе с Михаилом Александровичем выехали в Москву. Их пытались перехватить по дороге, но не смогли.
В столице Шолохов добился встречи со Сталиным и имел с ним продолжительную беседу, отнюдь не по вопросам художественного творчества. Просил оградить его и вообще честных людей, коммунистов, от клеветы и преследования.
И вот — заседание Политбюро. Были приглашены работники Ростовского областного НКВД и Вешенского районного отделения. Здесь же находились Погорелов и Луговой. Можно было бы удивиться, зачем Сталин собрал столько людей, зачем ему понадобился спектакль со многими действующими лицами, если он мог решить вопрос одним своим словом, одним телефонным звонком, но я не удивился: я слишком хорошо знал Иосифа Виссарионовича и с самого начала заседания понял, какие серьёзные последствия оно будет иметь.
Председатель Ростовского НКВД начал пространно докладывать о том, как плохо работает Вешенский райком партии. Луговой возразил ему: район считается одним из лучших на Дону… Борьба сторон шла на равных, но вот Молотов подал реплику: почему в области пять тысяч арестованных коммунистов, почему не разбираются с ними, не выпускают невиновных, а, наоборот, арестовывают новых и новых? Что, в области все коммунисты — враги народа?
Такой вопрос Молотов мог задать наверняка лишь с согласия Сталина.
Атмосфера сгущалась. Иосиф Виссарионович остановился возле Когана. Тот вскочил, под пристальным взглядом Сталина лицо его стало меловым.
— Скажите, вы получали указания оклеветать товарища Шолохова?
— Да, получал.
— Вы засылали к товарищу Шолохову в качестве доносчика и провокатора находящегося здесь товарища Погорелова?
— Да, засылал.
— Вы угрожали на допросах оружием, добиваясь клеветнических показаний против товарища Шолохова?
— Да, угрожал, — как заведённый, обречённо повторял Коган.
— Кто давал вам такие распоряжения?
— Начальник областного НКВД товарищ Григорьев. — Голос Когана дрогнул. — Эти распоряжения были согласованы с товарищем Ежовым.
— Нет! — поднялся Ежов. — Я ничего не знаю об этом!
— Может, у вас очень короткая память, товарищ Ежов? — перевёл на него отяжелевший, похолодевший взгляд Сталин. — У вас есть возможность её освежить. Вы практически обезглавили Ростовскую партийную организацию. И другие наши организации. Николай Алексеевич, — повернулся вдруг он ко мне. — Сколько военных работников арестовано за последний год?
— С мая прошлого года, со дня процесса над группой Тухачевского, — сорок тысяч человек.
— Вы слышали, товарищи, сорок тысяч! Это не борьба за чистоту наших рядов, это огульное избиение кадров. Я подозреваю, что к военным работникам применялись те же методы, что и в Ростове. Из них вышибали показания, которые нужны были Ежову. Во всем этом надо глубоко разобраться…
Не знаю кому как, а мне стало ясно: песенка Николая Ивановича Ежова, «кровавого карлика», была спета. Может, ещё и побултыхается на поверхности какое-то время, но он уже обречён. Сталин начал поднимать «откатную волну»; опыт в этом деле у него имелся большой. Устроив спектакль, Иосиф Виссарионович достиг нескольких целей. Выдающийся советский писатель воочию убедился, как тщательно и объективно разбирает Политбюро сложные вопросы, как заботится о людях, о справедливости сам Сталин.
Ещё вот что. Ежов, конечно, допустил грубейшую ошибку, из числа тех, которые не прощал Иосиф Виссарионович. Один раз он уже выступал в защиту Шолохова и его друзей. Выбор Сталина был ясен. А Ежов, ослеплённый злобой, опьянённый властью, решил поступить по-своему, выбрал окольный путь, чтобы расправиться с Шолоховым. Не посчитался с мнением Сталина, вышел из подчинения и тем самым вынес себе приговор. Да и вообще пора, пора было убирать Ежова, он слишком много знал, слишком одиозной стала эта фигура. Он сыграл свою роль, хватит.
Вскоре Николай Иванович Ежов был арестован вместе со своими многочисленными соратниками и помощниками. Почти все они были расстреляны.
В узком кругу Иосиф Виссарионович, словно подводя окончательную черту, сказал о Ежове категорически:
— Это двурушник и скрытый агент империализма.
— Но почему? Как же так? — вырвалось у меня. А Сталин объяснил охотно:
— Ежов маскировался тем, что беспощадно уничтожал якобы наших врагов, а на самом деле истреблял подряд всех партийцев, в том числе искренне преданных нам. И в то же время пригревал и покрывал вражеское гнездо, свитое в собственном доме. Его жена Евгения Соломоновна, являвшаяся по совместительству любовницей литератора Исаака Бабеля, создала у себя на квартире в Кисельном переулке, под самым носом у руководства НКВД, притон и приют для заядлых троцкистов. Как Ежов мог не знать об этом? О враждебных нам сборищах на его квартире?.. Он перестал служить Советскому государству и начал сотрудничать с нашими врагами. И теперь понёс заслуженное наказание, — удовлетворённо закончил Сталин.
Могу добавить только одно. Евгения Соломоновна покончила с собой, едва узнала об угрозе ареста. Боялась, значит, расплаты. Это все, что мне известно. О её деятельности, о её роли в судьбе Ежова, о степени её вины судить не берусь.
В декабре 1938 года Народный комиссариат внутренних дел возглавил Лаврентий Павлович Берия. О его делах речь впереди, а сейчас хочу, к месту, сказать вот о чем. У меня сложилось такое впечатление, что Сталин с самого начала не был полностью убеждён в виновности Тухачевского, Уборевича, Якира и других военных руководителей. Его одолевали сомнения. Вспоминается такой факт. В Кремле состоялось совещание высшего комсостава РККА, на котором обсуждался процесс по делу изменников Родины. Присутствовали командиры, недавно вернувшиеся из Испании. Почти все выступавшие говорили о бдительности, о том, что они подозревали тех, кто теперь осуждён.
Но вот слово дали Кириллу Афанасьевичу Мерецкову. Все присутствовавшие, в том числе и Сталин, хорошо знали, что Мерецков долго служил вместе с Уборевичем. Ждали, что Мерецков начнёт каяться, рассказывать о своём недоверии к Уборевичу и так далее. А он заговорил совсем о другом, о боевом опыте, который получен в Испании и требует обобщения и распространения. В зале раздавались недовольные реплики, кто-то крикнул: «Говори о главном!», а Кирилл Афанасьевич продолжал развивать свою тему. Обстановка накалялась. Вмешался сам Иосиф Виссарионович, спросил Мерецкова, как он относится к повестке дня совещания? А Кирилл Афанасьевич ответил такими словами, что многие, наверно, втуне пожалели его:
— Удивляюсь товарищам, которые говорили здесь о своих подозрениях и недоверии. Если они подозревали, то почему же раньше молчали? Это странно. А я Уборевича ни в чем не подозревал, безоговорочно ему верил и ничего плохого не замечал.
Зал замер: все, конец Мерецкову! А Иосиф Виссарионович произнёс доброжелательно:
— Мы тоже верили. Вы честный человек, товарищ Мерецков, и я вас правильно понял. А ваш испанский опыт не пропадёт, вы получите более высокое назначение.
И действительно — получил. Вот ведь как обернулось! А после ареста Ежова Иосиф Виссарионович приказал тщательно расследовать, как готовился процесс над группой Тухачевского-Уборевича. Были допрошены все, кто вёл следствие, кто имел отношение к суду. Сразу выяснилось, что арестованные подвергались пыткам, что признания были вырваны силой, в них много путаницы, что ни один пункт обвинения фактически не доказан. (Документы абвера, полученные через Бенеша, при этом не упоминались.) Расследование показало, что все выдвинутые против Тухачевского и Уборевича — подтасовка и ложь, что преступники не они, а те, кто готовил процесс. Их, этих преступников, следователей ежовского клана, судили и ликвидировали. Но, увы, при этом пострадавшие военачальники не были оправданы, реабилитированы. Почему? Может, на Сталина продолжало влиять досье абвера? Или не хотел признавать, что допустил большую ошибку? Сталин — не ошибается! В политике ведь так: выбирают вариант, который не обязательно справедлив, но обязательно выгоден.

 

 

6

Знаете, кто, по мысли Сталина, должен был сменить Ежова на посту Наркома внутренних дел? Тридцатичетырехлетний, полный сил и энергии, прославленный лётчик Валерий Павлович Чкалов, известный своим мужеством, честностью, прямотой. На первый взгляд такая идея может показаться странной, однако меня она не удивила, я, как всегда, постарался понять, что же двигало Иосифом Виссарионовичем? Его странное, почти мистическое отношение к небу, к авиаторам, которые, как он считал, приносят ему удачу, умножают своими достижениями его славу?! Но это лишь одна, эмоциональная сторона. Важнее другое. Чкалов пользовался любовью и уважением народа, он мог бы укрепить пошатнувшийся авторитет НКВД, ставшего чуть ли ни пугалом, мог навести порядок в этой сложной организации: с ним пришли бы новые люди, которые убрали бы соратников Ежова, скомпрометировавших себя чрезмерным усердием и слишком много знавших. Чкалов освободил бы тех, кто ни в чем не виновен, а это опять же было выгодно Сталину, говорило бы о его стремлении к справедливости. При всем том репрессивные органы, контрразведку продолжал бы курировать от ЦК Лаврентий Павлович Берия, надёжный слуга Иосифа Виссарионовича. Если кого и не устраивал такой вариант, то лишь Берию, который боялся быть отодвинутым на второй план.
Наверно, была бы большая польза, если бы Чкалов действительно возглавил Наркомат внутренних дел. В принципе он дал согласие на это, испросив разрешение сначала провести испытания нового военного самолёта И-180, прекрасной машины, которая могла превзойти немецкий «Мессершмитт-109». Чкалов даже начал приобщаться к своей будущей должности, бывал на судебных процессах, высказал своё недоумение, своё несогласие с некоторыми приговорами, считая их необоснованными. И не кому-нибудь высказал, а самому Сталину. Я не знаю подробностей той долгой вечерней беседы, но Поскребышев с возмущением говорил потом, что Чкалов выскочил от Сталина раздражённый, демонстративно хлопнув дверью.
Этот хлопок дорого обошёлся прославленному лётчику. Я не думаю, что Сталин давал какие-либо указания о его дальнейшей судьбе, но уж Берия-то не упустил возможности, открывшейся в связи с тем, что отношение Сталина к Чкалову резко изменилось. 15 декабря 1938 года Валерий Павлович, проведя первый испытательный полет на И-180, разбился, не дотянув нескольких сотен метров до аэродрома: двигатель отказал из-за переохлаждения. Случайность? Возможно. Однако, как выяснилось впоследствии, если бы «не сработала» эта случайность, дали бы себя знать другие. Они ожидали Чкалова не только в испытательном полёте, но и на охоте, куда он намеревался отправиться. Вряд ли смог он разорвать сжимавшееся вокруг него кольцо. Но это — для документального детектива. Берия, во всяком случае, остался тогда доволен. Он, а не Чкалов, возглавил Наркомат внутренних дел.
Укоренившись в Москве, Лаврентий Павлович чувствовал себя весьма уверенно. Отныне он никого не боялся, за исключением, разумеется, самого «хозяина». А тот в ту пору полностью доверял ему.
Новая метла по-новому метёт — это сразу сказалось на всем, даже в быту тех, кто был близок к Иосифу Виссарионовичу. Кончилась нормальная жизнь персонала, имевшего какое-либо отношение к Сталину, обслуживавшего семью в Кремле и на дачах. Все были взяты на службу в органы, получили соответствующие звания, обязаны были являться на собеседования и занятия. И повара, и садовники, и все прочие. Даже постаревшая няня Светланы получила звание младшего лейтенанта. Но она, единственная, пожалуй, заявила во всеуслышание, что чихать хотела на всю эту ерунду. Ни разу не надела форму и ни на какие инструктажи не являлась. Берия не решался трогать эту женщину, заменившую Светлане мать. Светлана такой скандал могла закатить, что Лаврентию Павловичу жарко бы стало. Для Иосифа Виссарионовича Светлана — единственный свет в окошке, он называл её «хозяюшкой», «воробышком, согревающим моё сердце». Попробовал бы кто выступить тогда против неё! И вот, благодаря вольнодумству няни и независимому характеру Светланы, на Дальней даче, где постоянно жили также родители Надежды Сергеевны Аллилуевой, сохранялась спокойная семейная обстановка. Это, пожалуй, был единственный островок, на который не распространялось влияние Берии. А за пределами этого крохотного «пятачка» Лаврентий Павлович распоряжался повсюду.
Заняв новый пост, Берия прежде всего позаботился о том, чтобы «убрать» тех людей, которые знали Иосифа Виссарионовича до 1905 года, знакомых по Гори, по духовной семинарии, по началу революционной работы. Для чего, какая тут была подоплёка? Уловил Лаврентий Павлович желание Сталина «освободиться» от тех, с кем встречался в детстве и в юности. Могу сказать точно, что Иосиф Виссарионович не отдавал распоряжения устранить родственников своей первой и второй жены. Сие столь же достоверно, как и то, что относился он ко всей этой многочисленной родне весьма насторожённо, постоянно ожидая каких-либо каверз или подвоха. И вообще они слишком много знали о его обычных человеческих слабостях.
Искоренение родственников Иосифа Виссарионовича вёл Лаврентий Павлович планомерно, по старшинству. Сначала был арестован брат первой жены Сталина, один из старейших революционеров Грузии, примерно ровесник Иосифа Виссарионовича — Александр Сванидзе. После семнадцатого года он занимал высокие посты в своей республике, был членом ЦК Грузинской компарии. Его супруга, выросшая в богатой еврейской семье, получила музыкальное образование, пела в опере. Её тоже взяли вместе с Александром. Затем — сестру Александра по имени Марико (Маро), работавшую у Енукидзе, и самого Енукидзе.
Из тюрьмы Сванидзе не возвратились.
Настала очередь аллилуевской линии. Тут опять совпали личные интересы Сталина и Берии. Оба они всегда насторожённо относились к мужу Анны — сестры Надежды Сергеевны — к Станиславу Реденсу. Почему? Этот поляк был верным другом Дзержинского, благодаря Феликсу Эдмундовичу занимал высокие посты в ЧК. Для Иосифа Виссарионовича это служило отнюдь не лучшей рекомендацией. Кроме того, в семейном конфликте Реденсы всегда поддерживали Надежду Сергеевну, это ведь к ним она намеревалась уехать от Сталина после окончания Промакадемии. А Берия встречался с Реденсом, когда тот работал в Грузии, между ними возникли резкие трения. И вот, едва став Наркомом внутренних дел, Лаврентий Павлович срочно вызвал Реденса, находившегося в Казахстане, в Москву и после недолгого разговора в своём кабинете отправил в тюрьму. Вскоре его расстреляли.
Брат Надежды Сергеевны Аллилуевой-Сталиной Павел Аллилуев, к тому времени известный дипломат, не скрывал своего возмущения расправой со Сванидзе и Реденсом. Дважды он приезжал к Иосифу Виссарионовичу в Кремль, ожидал его на Дальней даче, намереваясь поговорить о родственниках, защитить их, но Сталин не пожелал встретиться с Павлом Сергеевичем. Больше того, один за другим были арестованы почти все друзья и просто сотрудники Павла Сергеевича, вокруг него образовалась пустота. А осенью 1939 года он неожиданно скончался от сердечного приступа. Кто и как довёл его до такого состояния, — трудно сказать. Тёмное дело. Во всяком случае, Берия после войны сумел обвинить вдову Павла Сергеевича в том, что она, будучи вражеской шпионкой, отравила мужа. И вдову вместе с Анной Реденс тоже упрятали в тюрьму на десять лет.
Ну, хватит перечислений. Хочу сказать лишь вот что: из всей родни по линии сталинских жён уцелели только старики Аллилуевы — Ольга Евгеньевна и Сергей Яковлевич. Может быть, их спасло покровительство «хозяйки» Светланы, вместе с которой они жили. А может, не тронули их потому, что не представляли они никакой угрозы Иосифу Виссарионовичу и Лаврентию Павловичу. Теперь Сталин мог писать, говорить о своём прошлом, что хотел: возражать, оспаривать было некому.
Ольга Евгеньевна как-то очень спокойно восприняла трагедию своих детей. Обладательница «чёрной розы» была по-прежнему моложава, деятельна, если о чем и вспоминала вслух, то о своих любовных похождениях, и чем дальше, тем беззастенчивей. А Сергей Яковлевич, потрясённый смертью дочери, постыдным поведением жены, всеми последующими событиями, замкнулся так, что из него слова нельзя было вытянуть. Молча, сосредоточенно возился с какими-то железками, что-то чинил, поправлял. Вот так тихо и скромно дотянул он до 1945 года.
Ко мне Берия, сделавшись Наркомом, приставил двух охранников, Какулию и Какабадзе, оба тёмные, волосатые, жилистые. Встретишь ночью — шарахнешься от таких абреков. Они следовали за мной на улице, один из них дежурил или возле моей городской квартиры, или в будочке возле дачи. Постоянное присутствие этих соглядатаев надоедало и раздражало. Обходился же прежде без них. Казалось, что абреки не столько охраняют меня, сколько ждут распоряжения Берии инсценировать несчастный случай с летальным исходом.
Решил при первой же возможности попросить Иосифа Виссарионовича, чтобы освободил меня от опеки, и вообще сказать ему: слишком уж заметным, слишком назойливым становится засилье грузин, причём самых необразованных и невоспитанных. Все нации неоднородны, а живущие в горах, в резко различающихся условиях — тем более. В Грузии есть граждане избалованные, обнаглевшие на лёгких доходах за счёт продажи фруктов, за счёт курортников, привозящих большие деньги на берег моря. Но не эти баловни судьбы, курортные бабники, определяют лицо нации. Есть труженики виноградных и чайных плантаций, кукурузных полей, есть шахтёры и металлурги, учителя и врачи, которым нелегко достаётся каждая копейка. Есть художественная интеллигенция с глубокими самобытными корнями. Славилась Грузия гостеприимством, щедростью, добротой, однако имелись там и полудикие, заносчивые, обидчивые горцы, из числа которых Берия черпал свои кадры охранников. Оказавшись вдали от родных мест, в совершенно чуждой среде, эти нукеры готовы были без рассуждений выполнить любое поручение, были равнодушны ко всему и ко всем. Чтобы закрепить их преданность, Берия выделял семьям «своих» горцев дома и разработанные участки земли возле моря, в долинах, выселив оттуда в Среднюю Азию прекрасных традиционных садовников и огородников — греков, украинцев, болгар, турок. Я доложил об этом Сталину, вернувшись из очередной поездки на юг, но Иосиф Виссарионович был, вероятно, в курсе дела и не придал никакого значения моим словам.
Чаша терпения моего переполнилась, когда в Москве появилась Александра (Ася) Какашидзе, которую считали дальней родственницей и любовницей Берии. Её вдруг назначили комендантом кремлёвских квартир. Лаврентий Павлович был явно неравнодушен к этой странной особе с нервически-резкими движениями. Ходила она в полувоенной форме, всегда с кобурой на ремне, распоряжалась безаппеляционно гортанным неприятным голосом — будто ворона каркала. Влияние её не только в Кремле, но и вообще в органах безопасности быстро росло. Когда арестовали нескольких командиров по её прямому указанию, по капризу этой бабёнки, я счёл необходимым высказать своё мнение Сталину, причём сделал это при Берии и в весьма решительной форме. Упомянув о своих охранниках, о засилии бериевских ставленников, что вызывало у многих людей закономерное недовольство. Иосиф Виссарионович слушал меня спокойно, даже слишком спокойно и сосредоточенно, что свидетельствовало о нараставшей буре. У Берии же побагровели мясистые щеки, кровью налились глаза под стёклами очков. Крикнул что-то по-грузински, заговорил зло, кивая в мою сторону, однако Сталин сразу оборвал его:
— Лаврентий, сколько раз повторять: говори на русском языке, — ледяным тоном произнёс Иосиф Виссарионович. — Мы не в батумском ресторане.
— Это касается только нас!
— Здесь не место для личных разговоров. Мы находимся на службе партии и государства, а в Советском Союзе государственный язык русский. Или ты хочешь, чтобы мы все не понимали друг друга?
— Нет, я не хочу, — сразу сник Берия, сообразив, что выговор не случаен, что это лишь .вступление, за которым может последовать взрыв гнева.
Лицо Сталина побледнело, он хмурился. А Берия хорошо знал, каким испепеляющим разрядом может разразиться сгущавшаяся туча.
— Великий и мудрый! — почтительно заговорил Лаврентий Павлович (не знаю, как по-грузински, но по-русски это звучит слишком уж льстиво, я бы сказал, с примитивной, отталкивающей лестью). — Великий и мудрый, прости, если я ошибаюсь!
— Кого ты набрал в охрану, Лаврентий?! Каким местом ты думаешь, Лаврентий, и думаешь ли вообще?!
Тут я не удержался:
— Одни фамилии чего стоят! Обратите внимание, кроме Какулии и Какабадзе, есть ещё и Какачишвили, Мочаидзе, Мочевариани, Бесик Цалколомидзе и даже Ирод Джопуа.
— Вот как?! — произнёс Сталин, несколько ошеломлённый таким перечнем, и умолк, задумавшись.
Вероятно, я, не заметив того, пересёк грань, отделяющую сарказм от юмора, и это спасло Берию. Мысли Иосифа Виссарионовича потекли в другом направлении, и он разразился не гневом, а смехом:
— Лаврентий, где ты набрал сразу столько засранцев?! — с особым нажимом произнёс он смачное слово. — Зачем ты привёз сюда засранцев со всей Грузии? — весело и почти беззвучно смеялся Сталин, расправляя чубуком трубки усы. — Отправь их назад, не позорь себя и меня. Найди им дело в Пицунде и на Рице.
— Сейчас, великий и мудрый! — воскликнул Берия, стараясь улыбнуться. — Отправлю сегодня!
— Можешь не торопиться. Даю тебе неделю вычистить авгиевы конюшни, — Иосиф Виссарионович ещё продолжал веселиться. — Ты все понял, Лаврентий Павлович Какуберия?
Да уж, конечно, Берия-Какуберия уяснил, как мог он тогда сорваться на пустяке. И запомнил этот разговор, отнюдь не улучшивший наши с ним взаимоотношения. Ну а страхолюдные волосатые охранники сразу же исчезли из Кремля. Если и встречались потом, то лишь изредка — в наружной охране, среди телохранителей самого Лаврентия Павловича. Многих нукеров отправил он на Кавказ, а вот Александра Какашидзе осталась. И не только осталась, но и творила все, что хотела. Каркающий голос этой чёрной вороны звучал в Кремле все чаще и громче. Имея особое разрешение Берии, она присутствовала на Лубянке на допросах «с пристрастием», разжигая самолюбие, а следовательно, и злость палачей. Особое удовольствие получала она, видя, как мучаются сильные, красивые мужчины, теряют своё достоинство, человеческий облик.
Не только присутствовала и смотрела! Часто она являлась на Лубянку в болезненном состоянии, взвинченная и мрачная, как с похмелья, глаза были безжизненные, тусклые. Ей требовалась нервная встряска. Принималась за дознание и вела его так, что даже опытным палачам становилось не по себе. Александра оживала, веселела, в глазах появлялся блеск, когда корчились мужчины от невыносимой боли в половых органах. Такую изощрённость позволяла себе лишь эта садистка.
На Лубянке её называли Асей, при этом имени цепенели все — от заключённых до руководящих работников. Если от Ежова, имевшего явные отклонения в психике, шарахались в коридорах, прятались в туалетах и в комнатах женщины, работавшие в НКВД и не имевшие возможности даже пожаловаться на насильника, то Ася своим появлением нагоняла страх на мужчин. Приехав в Москву лейтенантом, Какашидзе стремительно повышалась в чинах, звания присваивались ей вопреки всякому порядку, чуть ли не дважды в год. Иосиф Виссарионович не мог не знать об этом. Почему же он снисходительно взирал на «художества» этой родственницы Берии? Объяснение может быть только одно. В тридцатых годах Иосиф Виссарионович ещё находил время ездить на юг, к морю. До меня доходили подробности ночных веселий, которые устраивались на даче за Пицундой, в Четвёртом ущелье. Были застолья в узком кругу — их организовывал Лаврентий Павлович. Он и позаботился о партнёрше для Сталина, сам удостоверившись в её незаурядных способностях. Вероятно, и на Иосифа Виссарионовича патологическая особа произвела существенное впечатление. Не продолжая свиданий в Москве, никоим образом не раскрывая бывшую связь, Сталин все же испытывал, вероятно, приятное состояние, думая об этой женщине. А может, изредка виделся с ней, — утверждать или отрицать не берусь.
Когда схлынула волна репрессий, когда сам Иосиф Виссарионович заговорил о несправедливом избиении партийных кадров, о перегибах, я счёл возможным напомнить ему о лютости Аси и о том, что Берия не выполнил указание Сталина.
— Какое указание? — насторожился он.
— Об отправке в Грузию всех засранцсв.
— Нет, это указание выполнено, — усмехнулся Сталин, понявший, о чем пойдёт речь.
— Александра Какашидзе находится в Москве.
— Мне известно, — весело продолжал Иосиф Виссарионович. — Но Берия привёл веский довод. Вы же сами говорите, что отправить приказано было засранцев, а не …
— Формальная логика. Уловка.
— Конечно, уловка, — согласился Сталин, — но не лишённая остроумия, и это уже хорошо. А насчёт Александры Какашидзе мы подумаем. Призовём к порядку.
Действительно, серьёзный разговор с Асей состоялся. Её «набеги» в камеры следователей прекратились (или обставлялись так, что никто не знал о них). Однако стремительное восхождение по служебной лестнице продолжалось. До майора, насколько помню, доросла она. По нынешним меркам не так уж высоко, да? Но надо учитывать вот что: в тридцатых годах воинские звания в армии и в органах госбезопасности были весьма неравнозначными. У капитана госбезопасности в петлицах красовались три «шпалы», как у армейского подполковника (с соответствующими правами). А у майора госбезопасности на петлице — ромб, как у комбрига, что соответствовало в общем-то генеральскому званию. Парадокс — Александра Какашидзе была единственной женщиной, достигшей тогда такой высоты. Каково? Недаром же говорили о ней: «Сильнее Аси зверя нет!»

 

 

7

Чем меньше оставалось в окружении Сталина самостоятельных людей, имеющих не только собственное мнение, но и смелость изложить оное, тем чаще Иосиф Виссарионович испытывал желание беседовать со мной. Понимал он, что со слащаво-льстивым Берией, с беспрекословно поддакивающими Молотовым, Микояном и другими товарищами можно утратить ощущение реальности, потерять навыки спора, противодействия. Обычно раз в неделю он приглашал меня в кремлёвскую квартиру на обед, накрывавшийся на восемь человек. Собирались точно к девятнадцати в просторной столовой, которая одновременно были и семейной библиотекой.
Рядом с Иосифом Виссарионовичем усаживалась Светлана, остальные гости (члены Политбюро или наркомы) размещались кто где хотел. Каждый сам наливал или накладывал в тарелку по собственному желанию. Ели не спеша, с вином, с деловыми и шутливыми разговорами, расспрашивали Светлану о школе, о преподавателях. Обед затягивался часа на полтора. Потом все (или несколько человек) продолжали беседу в домашнем кабинете Иосифа Виссарионовича, окна которого выходили к Царь-колоколу и Царь-пушке. Довольно часто (в зависимости от настроения Сталина и желания Светланы) вся компания отправлялась в кинозал. Для этого надобно было пересечь Кремль. Со стороны шествие выглядело довольно странно. По обширному, пустынному, неярко освещённому двору деловито вышагивала долговязая худенькая Светлана, за ней не без труда поспевал Иосиф Виссарионович. Далее — по двое, по трое — гости. Мы с Берией — в конце «колонны». А в отдалении и сзади бесшумно двигались охранники, чуть пофыркивал броневик сопровождения.
Просматривали новую кинохронику и обычно два (а то и три) наших и заграничных фильма. Затягивалось это часов до двух, и лишь глубокой ночью расходились мы по квартирам. Конечно, некоторые фильмы были интересны, но мне гораздо больше нравились наши послеобеденные разговоры с Иосифом Виссарионовичем в его кабинете. Иногда в таких «посиделках» принимали участие Ворошилов, Микоян. Почти непременно присутствовал Берия, который в конце тридцатых годов прямо-таки неотступно следовал за Сталины, не желая, чтобы тот оставался с кем-либо наедине.
Наши беседы с Иосифом Виссарионовичем выходили, в представлении Берии, за все дозволенные рамки, изумляли и потрясали его. Он считал, что с полным откровением можно толковать только о женщинах, он боялся политических тем (слабо разбираясь в них), боялся вспоминать прошлое (чтобы случайно не выдать себя) и не способен был понять, что я в какой-то мере являлся для Сталина лакмусовой бумажкой, оселком, с помощью которых он выверял, оттачивал свои мысли, суждения.
Особое удивление вызвал у Берии наш спор о преимуществах и недостатках таких форм правления, как самодержавие и диктатура партии или одного лица. Я утверждал, что любая диктатура, как и самодержавие, — это власть не от народа и не для народа, а лишь для какой-то части его: господство меньшинства над большинством, а сие несправедливо. Чем сильнее диктатура или самодержавие, тем резче разница между правящей элитой и массой. Но есть и различие, отнюдь не в пользу диктатуры. Каждый деспот, по воле случая оказавшийся у власти и опьянённый ею, озабочен главным образом тем, как удержаться на вершине пирамиды. Для этого он идёт на любые ухищрения, на любое насилие. А царю такого не надобно. Он получил власть по закону и передаст её наследникам. Он не является инициатором борьбы за власть, он лишь подавляет в случае необходимости тех, кто вознамерился сломать установленный порядок, захватить верховодство. А это — совсем другое дело.
Главное в том, что царь — самодержец, потомственный правитель, в ответе и за прошлое, и за настоящее, и за будущее страны. Мерзкие деяния предков кладут тень на него самого, он знает: любой просчёт, любой срыв скажется на его детях и внуках. А диктатор и окружающие его лица — безответственны, Для них нет традиций и законов, они сами себе закон. У них нет прошлого и нет будущего. Вышли из пустоты и исчезнут в чёрной пропасти времени. Живут одним днём, стараясь выжать из народа все соки сегодня, потому что «завтра» для них, для их близких не существует. В этом источник многих бед нашего времени.
— Имя Сталина будет жить вечно! — не удержался от торжественного возгласа Берия.
— В наших спорах о присутствующих не говорят, — одёрнул его Иосиф Виссарионович. И ко мне: — Продолжайте, пожалуйста.
— За триста лет царствования дома Романовых в политической борьбе погибли всего сотни, при широком толковании — несколько тысяч человек. Пятеро декабристов, Александр Ульянов с товарищами. Мы их имена помним. А за последние десятилетия, когда разгорелась борьба между партиями, между претендентами на власть, полетели головы без числа, миллионы голов — и правых, и виноватых. Диктатура губит все, с чем она не согласна…
Берия насторожился в своём кресле: почему медлит хозяин, не даёт команду арестовать смутьяна?! А Сталин, словно наслаждаясь его злобно-растерянным видом, сделал долгую паузу и произнёс как ни в чем не бывало:
— Николай Алексеевич, до сих пор вы ничего не сказали о достоинствах диктатуры. А ведь они есть. Никакая диктатура не смогла бы существовать без поддержки масс.
— Сильная сторона диктатуры — противоположность слабостям самодержавия. При царизме отсутствует приток новых людей, свежей крови в главный эшелон власти, нет естественного отбора сильнейших, умнейших руководителей. Отсюда — вялость, косность самодержавия, замедленность развития. Диктаторы же, наоборот, всегда энергичны, чутки к новому.
— Совершенно верно, — кивнул Сталин. — Они не боятся разрушать отжившее, чтобы расчищать место для будущего.
— И безответственность в определённой степени помогает диктаторам.
— Объясните.
— Самодержец не может обещать народу того, чего не способен выполнить. Коли сказал — должен сделать. Каждое невыполненное обещание подрывает авторитет его самого, наследников. Диктаторы же — люди временные. Чтобы удержаться у власти, они могут обещать полную свободу, полное счастье, сытость и обилие, рай на земле — все, что угодно. Когда народ устаёт ждать одних благ, ему обещают другие, более заманчивые. Люди верят, им хочется надеяться на лучшее, они охотнее воспринимают лозунги «щедрых» демагогов, нежели правдивые, но скромные обещания здравых руководителей. Каждый диктатор, жонглируя призывами и обещаниями, одурманивает, словно бы ослепляет, обывателей. Один сулит им сытость и спокойствие, другой — мировое господство. И вот люди ждут, не теряют надежды от обещания до обещания, до тех пор, пока диктатура разваливается. А она разваливается обязательно.
— В какие сроки? — спросил Сталин.
— Коли не под влиянием извне, то после своей победы, когда выявится её бесперспективность. По формуле: можно всегда обманывать одного человека, можно какое-то время обманывать весь народ, но все время обманывать весь народ — на это не способен никто.
— Формула звучит убедительно. А чем вы её подтвердите?
— Любое замкнутое сообщество: государство, партия, вооружённые силы — любая закрытая организация предрасположена к загниванию и разложению. В силу своей закрытости и полного общественного контроля, при ограждённом от критики руководстве такие сообщества рано или поздно, однако, загнивают обязательно, причём болезнь начинается с головы, совершенно не контролируемой при диктатуре. Более того, любая закрытая организация в конечном счёте легко становится преступной. Последний пример — Адольф Гитлер. Став диктатором, он не считается ни с законами, ни с правилами и во внутренних делах, и во внешних. Беспринципность и обман, демагогия и насилие — вот оружие Гитлера и его партии.
— А как не допустить преступлений? — спросил Сталин. — Какие гарантии?
— Гарантии? Свободная критика всех государственных звеньев, всего руководства до самого верха, публичное обсуждение всех мероприятий. Сокращение до крайней необходимости военных и государственных тайн. Полностью независимый суд. Требуется оппозиция, которая сразу вскроет образовавшуюся гниль, заставит людей смотреть на события с различных точек зрения, действовать не в угоду диктатору, а ради общественных интересов. Оппозиция выравнивает линию, выправляет изгибы, помогает не допускать ошибок.
— Согласен с вами, — произнёс Сталин.
— За чем же остановка?
— Легко сказать — оппозиция. — Иосиф Виссарионович говорил с усмешкой. — Оппозиция оттягивает на себя массу времени, массу сил, отвлекает от движения по главному направлению, к главной цели. Оппозиция — это противник, который рвётся к власти, не давая уверенности, что новая власть будет лучше прежней. Хлопотно и опасно иметь легальных соперников внутри страны. Нам, например, дорогой Николай Алексеевич, вполне достаточно ваших возражений, критики и предложений. Они весомы и полезны. Вы и есть наша оппозиция, причём обладающая великолепным качеством: вы не против нас, вы за нас, вы хотите, чтобы всем было лучше, и мне в том числе. Так я вас понимаю?
— Оппозиция — это коллектив, это сила, имеющая влияние, заставляющая опасаться себя. А я, скорее, выступаю в роли шута при короле: шуту дозволено говорить все, что думает. В нашем случае — не для веселья, а для контраста.
— История знает факты, когда шуты оказывали большое влияние на жизнь государства, нежели министры и целые кабинеты министров. Но вы — наш друг, Николай Алексеевич, а разве шуты и короли бывают друзьями? Дружба предусматривает равенство.
— Возможно. Справедливо лишь то, что я не против вас и не стремлюсь к власти.
—Это тоже очень существенно, — произнёс Сталин. — У вас нет личных, шкурнических интересов. От такой оппозиции только одна польза.
— А вот у Лаврентия Павловича другое мнение, — повернулся я в сторону Берии, смотревшего на меня округлившимися насторожёнными глазами. — Лаврентий Павлович готов без промедления отправить меня на Лубянку, в самую изолированную камеру. Не правда ли?
Берия молча пожал плечами.
— Отвечай, Лаврентий! — весело прищурился Сталин. — Скажи, что ты думаешь?
— Сделаю, как будет приказано.
— Отвечай прямо, Лаврентий! — Сталин продолжал улыбаться, но голос его звучал требовательно. — Считаешь нужным арестовать его?
— Да! — Берия тонко чувствовал, когда можно смягчить Иосифа Виссарионовича лестью, когда пошутить, а когда необходимо говорить только правду, какой бы она ни являлась, дабы не вызвать гнев.
— Значит, считаешь нужным убрать товарища Лукашова?
— Да! — твёрдо повторил Берия.
— Ну, что же, это хорошо, когда у человека есть определённая точка зрения, — заметил Иосиф Виссарионович, прохаживаясь по кабинету. Остановился возле Берии, жёстким взглядом заставив Лаврентия Павловича подобраться, вскочить с кресла. Спросил вкрадчиво, тихо: — У тебя крепкая память, Лаврентий?
— Никогда не забываю твоих слов, великий и мудрый!
— То, что услышишь сейчас, запомни особенно. Если когда-нибудь с Николаем Алексеевичем что-нибудь случится, если хоть один волос упадёт с его головы, то же самое, но ещё хуже, будет с тобой и со всеми твоими родственниками! — Сталин ткнул чубуком трубки в грудь Лаврентия Павловича, жест был таким резким, что Берия отшатнулся.
— Я понял, великий и мудрый!
Конечно, Берия знал, что Сталин не забывает своих указаний и обещаний. Сказанное тогда Иосифом Виссарионовичем серьёзно осложнило последующее бытие Лаврентия Павловича. Не желая того, я стал источником постоянного беспокойства. Насколько проще было бы ему устроить автокатастрофу, пустить пулю из-за угла, отравить меня, спровоцировать… Среди помощников Берии имелись специалисты по таким грязным делам. Но теперь-то перед ним стояла противоположная задача: беречь от всяких случайностей.
Лаврентий Павлович нёс персональную ответственность за меня. Но как предусмотреть все? Навязчивую опеку, охранников за спиной я не терпел. И образ жизни вёл не замкнутый, как руководители партии и правительства, передвигавшиеся по разработанным, надёжным, охраняемым маршрутам: я ездил и ходил, куда понадобится, выполнял различные поручения Иосифа Виссарионовича, связанные с неожиданными поездками, даже с риском. Но ведь Сталин не принял бы никаких объяснений, никаких ссылок на объективные условия. Так и вышло, что, ненавидя меня, Берия готов был Богу молиться, чтобы со мной не произошло ничего плохого. И чтобы никто не знал, не догадывался, какое положение при Сталине я занимаю. Во избежание недоразумений. На мой взгляд, и с той, и с другой задачей Берия справлялся вполне успешно.
А вот другой разговор, тоже состоявшийся в присутствии Лаврентия Павловича поздним вечером в рабочем кабинете Сталина. Он начал сам, причём совершенно неожиданно: или отвечая на чей-то вопрос (может, собственной совести?), или размышляя вслух, выказывая при этом полное доверие к нам:
— Много крови? Утверждают, что слишком много крови, — проворчал он. — Даже если не утверждают, я по глазам, по лицам вижу затаённые упрёки. Можно подумать, что Сталин не политический деятель, а палач.
— В стране действительно слишком много обвинений в предательстве, — сказал я. — Шпиономания какая-то…
— Вот и Николай Алексеевич тоже…
— Растёт подозрительность. Доносы.
— Давайте разберёмся, — жестом остановил Сталин. — Выступая в несвойственной вам роли адвоката, вы, Николай Алексеевич, оказываетесь иногда правы. Учти это, Лаврентий, — бросил он взгляд в сторону Берии. — Но спрашиваю вас, почему буржуазные государства должны относиться к нашему социалистическому государству более мягко и более добрососедски, чем к однотипным буржуазным государствам? Почему они должны засылать в тылы Советского Союза меньше шпионов, вредителей, диверсантов и убийц, чем засылают их в тылы родственных буржуазных государств?
— Об этом вы уже говорили…
— Да, говорил на Пленуме Центрального Комитета и готов повторять ещё и ещё раз, потому что считаю эту формулу правильной. А вы не считаете?
— В принципе это верно. Только ведь и Ежов, и Берия…
— Не смешивайте меня с этим врагом и ублюдком, — резко произнёс Лаврентий Павлович.
— Хорошо, не буду. Но, Иосиф Виссарионович, товарищ Берия по-своему и довольно оригинально использует вашу формулировку. Он утверждает, что лучше покарать сто невинных, чем оставить на воле одного врага. А это уж, извините, такой подход, что можно только руками развести. Опять получается: слишком много жертв.
— Неужели вы считаете, что жертв было бы меньше, если бы победили наши враги? — Сталин с любопытством смотрел на меня.
— Надо уточнить, какие враги? Их много.
— Совершенно верно. Белогвардейцы, эсеры, интервенты, последователи Троцкого… Но давайте посмотрим. Белогвардейцы не пощадили бы никого из нас, большевиков, они не простили бы крестьян и рабочих, взявших в свои руки землю, фабрики и заводы. Вы же помните, сколько восставших крестьян погибло в Сибири. А лагерь смерти на острове Мудьюг, созданный англо-американскими интервентами?
— Это гражданская война, а на войне всегда льётся кровь.
— Ладно, — посуровел Иосиф Виссарионович. — Возьмём то, что непосредственно касается нас. Разве Сталин имеет отношение к расстрелу царской семьи в восемнадцатом году, когда в мрачном подвале убивали детей, женщин? Нет, Сталин не имеет отношения к варварской акции в Екатеринбурге, к той неприглядной акции, которую до сих пор не простил нам западный мир, которая вызвала ответный террор — белый террор! Но я знаю, знаю, кто был зачинщиком и вдохновителем! — Он так стукнул трубкой по большой мраморной пепельнице, вытряхивая табак, что Берия вздрогнул, а я убоялся: не треснет ли трубка или пепельница.
Иосиф Виссарионович начал волноваться. Отвердело лицо, медленней, сдержанней стали движения.
— Кто послал на завод Михельсона эсерку Фанни Каплан стрелять в Ленина отравленными пулями? Разве это изуверство придумал и направлял я? Нет, дорогой Николай Алексеевич! Все это делали другие… Донское казачество искоренял не Сталин. И к величайшему голоду двадцать первого — двадцать второго годов Сталин никакого отношения не имел. А кто, входя со своей пехотой в украинские села, объявлял: если будет обнаружено оружие, расстреляем каждого десятого жителя. А оружие тогда, в гражданскую, было повсюду. И расстреливали каждого десятого, не щадя женщин и детей. Это не Сталин. Это так называемый борец за справедливость Иона Якир.
— Речь о более близких событиях.
— Не торопитесь, — жестом остановил меня Иосиф Виссарионович. — Дойдём и до них. Не будем смягчать, дорогой Николай Алексеевич: революция — дело крайне болезненное. Революция — это не лечение пилюлями, а решительная хирургическая операция без всякого наркоза. Операция в полевых условиях, во вражеском окружении, поспешная. А ваш покорный слуга — только один из хирургов… Вам знакома фамилия — Саенко?
— Это по ведомству Дзержинского? Чекист?
— Да, из харьковской чрезвычайной комиссии. Ещё в девятнадцатом году у него в чека при пытках арестованным загоняли гвозди под ногти, выкалывали глаза. А мёртвых выбрасывали в овраг за домом. Прямо из окна. Всех выбрасывали, потому что живыми от Саенко не уходили… Это что, тоже вина Сталина?! Нет! — ответил он сам себе. — Я узнал об этом гораздо позже. И не одобрил… А письма Владимира Галактионовича Короленко, посланные Луначарскому, читали?
— Да, изданные в Париже, если не ошибаюсь, в двадцать втором году.
— Знаете, что ни на одно из писем Луначарский так и не ответил? Уклонялся. А почему? Правду ведь писал Короленко, обвиняющую правду. О том, как чекисты расстреливали людей в административном порядке, без суда, как убивали прямо на улице, на глазах жителей, а собаки лизали вытекавшую кровь… Разве Сталин допускал когда-нибудь такое гнусное безобразие?! — резким движением он расстегнул ворот, едва не оторвав пуговицу. — Обязательная регистрация в ВЧК всех царских офицеров, их уничтожение или высылка, это что — Сталин?.. Никакого отношения! А вспомните, как Троцкий добивался, чтобы в нашей стране был сохранён военный коммунизм, ратовал за трудовые округа наравне с военными, чтобы рабочие и крестьяне трудились под надзором надсмотрщиков, словно рабы, обогащая правителей?! Добиться этого можно было только одним путём — подавив сопротивление всех недовольных.
— Слава Богу, такого не случилось.
— Считаете, что заслуга принадлежит господу Богу? — прищурился Сталин. — А может, тем, кто вёл и ведёт беспощадную войну с троцкистами?! Ещё несколько фактов. В мае семнадцатого, при Временном правительстве, состоялся всероссийский сионистский конгресс, суть которого сводилась к тому, как сделать Россию большой провинцией для иудеев.
— Я слышал об этом, но не воспринял всерьёз.
— Меня всегда поражала уступчивость, политическая наивность русской интеллигенции!.. — развёл руками Иосиф Виссарионович. — А между тем в мае следующего года сионисты провели в Москве конгресс еврейских общин. Главный лозунг конгресса — да здравствует воинствующий сионизм! И в том же году, летом, с помощью председателя ВЦИКа Якова Мовшевича Свердлова сионисты протащили через Совнарком закон о смертной казни за антисемитизм. Удивительнейший закон. — Иосиф Виссарионович был теперь внешне спокоен, сдержан, размеренными мелкими шажками ходил от стены до стены. — С русским, с украинцем, с грузином, с азербайджанцем, со всеми другими вы можете поспорить, поругаться, даже подраться, лишь на иудея вы не можете возвысить голос, не имеете права ни в чем ему отказать. Только попробуйте поговорить круто, не принять на работу или на учёбу — это основание, чтобы привлечь вас к судебной ответственности. Вплоть до расстрела. А ведь они даже не стояли у власти. Что бы они творили, если бы стояли?!
— Дело Сергея Есенина, — подсказал Берия.
— И это тоже. Сионисты привлекали к ответственности Сергея Есенина за «чрезмерное» воспевание России. И его друзей-поэтов Ивана Ерошина и Алексея Ганина.
— Ганин был приговорён к смерной казни и расстрелян в двадцать пятом году, — уточнил Берия.
— Принял мученический венец за стихи. А Бухарин тогда же начал печатать против Есенина свои оголтелые злые статьи.
— Но и вы, Иосиф Виссарионович, не очень жаловали Есенина?!
— Он хороший поэт, но слишком национальный поэт. Мы вынуждены бываем иногда идти на уступки в своих оценках. С классовых позиций, — уточнил он.
— А вот поговаривают: идеи и мысли Бухарина быстрее и без потерь помогли бы вести вперёд государство.
— Бухарин, Бухашка, — поморщился Иосиф Виссарионович. — Не будьте же вы так доверчивы, Николай Алексеевич, научитесь отличать политических деятелей от болтунов.
— Но ведь Ленин высоко ценил его.
— Да, в определённое время. Бухарин и ему подобные политиканы полезны были в тот период, когда нужно было ломать, разрушать. А когда потребовалось создавать новое, претворять теорию в практику — какая польза от него и от таких, как он? Бухарин выдвигал одну теорию за другой, выступал то с одной, то с другой идеей, а через год признавал их ошибочность, открещивался от них. Хитрая лиса, которая держит нос по ветру, чтобы хоть каким-то образом держаться у власти. Домашние его так и называли — Лис. Кроме выдвижения спорных идей, он ни на что не способен и никому не нужен… Между прочим, в восемнадцатом году, когда Ленин настаивал на заключении Брестского мира, Бухарин требовал арестовать Владимира Ильича. Но кто мог гарантировать жизнь арестанта, да ещё в то бурное время?! А! — резко махнул рукой Иосиф Виссарионович, будто отталкивая неприятное. — Что за кумир этот Бухашка! У него жена больная, а он сошёлся с Эсфирью Гуревич. А потом с юной Лариной, дочерью троцкиста, который считал необходимым любой ценой загнать русский народ в лагеря труда. И Бухарин подхватил эту теорийку. А как загонять? Силой, ломая сопротивление?! Опять жестокость, опять кровь. И крови могло быть гораздо больше, чем сейчас. Делать революцию, добиваться победы одного класса над другим невозможно в белых перчатках.
— Да, — сказал я, — перчатки быстро изгваздаются. Однако сохранить при этом чистую совесть вполне возможно.
— Ми-и надеялись на Ягоду. Ми-и очень надеялись на Ежова, он казался вполне добросовестным человеком.
— И Берия кажется теперь вам таким?
— Уверен, что Лаврентий Павлович приложит все силы, чтобы исправить положение и выполнить поставленные перед ним задачи.
— Да, великий и мудрый!
— Помолчи, — брезгливо поморщился Сталин. И продолжал: — Борьба с внешними и внутренними врагами идёт бескомпромиссная. Или они, или мы. Знаю, как будут судить обо мне в будущем. Как об Иване Грозном. Сначала обвинения. Но со временем потомки поймут и справедливо оценят нашу борьбу, нашу правоту. Вероятно, меня будут упрекать в твёрдости и бессердечии. Но ни один честный человек не сможет обвинить меня в личной заинтересованности.
— Блажен, кто верует!
— Тепло тому на свете?! — полувопросительно подхватил Иосиф Виссарионович. — Нет, мне как раз часто бывает очень неуютно и холодно. Мы закладываем фундамент будущего. Кто-то должен расчищать грязь, убирать завалы, прокладывать дорогу для тех, кто идёт следом?! Эта неблагодарная работа выпала на нашу долю, мы не имеем права от неё отказываться и обязаны довести её до конца.
— Вы не только веруете, но заражаете, увлекаете других, даже меня, не очень-то молодого человека.
— Спасибо за хорошие слова, Николай Алексеевич. Все больше людей шагает теперь в ногу с нами. Но немало ещё таких, которые готовы бороться с нашими установками, которые терпеть не могут Сталина. «Восточный идол. Чингиз-хан с телефоном», — так соизволил выразиться обо мне гражданин Бухарин. А Каменев удивлялся наигранно: «Азиат, а гарема не имеет. Впрочем, какой он к черту Каменев, этот Лев Борисович Розенфельд!.. Доудивлялись, голубчики! — Сталин сжал кулаки. — А на расправу-то жидковаты, —зло усмехнулся он. — Григорий Зиновьев поэта Гумилёва Николая Степановича без колебаний и содроганий к стенке поставил. А когда самого на расстрел повели, так идти не смог, на карачки осел. Под руки его из камеры волокли… Вот Михаил Павлович Томский сам с собой догадался покончить. Человек был порядочный, за рубеж от трудностей не убегал… Так-то, дорогой Николай Алексеевич! Даже в те годы, когда мы были заодно, когда обращались по-дружески: Каменюга, Бухашка, Зин, Коба — даже тогда эти лицемеры между собой презрительно называли меня «шашлычником». Да, я не могу избавиться от акцента. Да, я не получил такого образования, какое получили некоторые из них. Но я всей душой люблю народ, чувствую себя представителем всех советских национальностей. А что знают о народе они, подолгу жившие за границей, после революции поселившиеся у нас во дворцах, в фешенебельных гостиницах, каждый год отправлявшиеся отдыхать и лечиться на курорты Италии? Лозанна им нравилась. Жены в Берлине у лучших врачей рожали. Советских врачей им мало… Не знают они народных забот, дорогой Николай Алексеевич. Мы с вами трудимся, ошибаемся, переживаем, ночи не спим, а они лишь критикуют нас, выдвигают для поддержания своего престижа приманчивые идеи. И я уверен: пройдёт несколько десятилетий или даже столетие, и обо мне скажут: Сталин всю жизнь боролся за будущее, за самостоятельность русского и всего советского народа, отбивая настойчивые поползновения наших врагов.
— А может, наоборот, будут восхвалять тех, кого сейчас осуждаем, начнут ставить памятники погибшим.
— Когда и почему погибшим? — вопросом ответил Сталин. — При Ленине, при Дзержинском? Во время революции, после неё?
— Теперь, в тридцатых годах.
— Ах, вот что, будут ставить памятники Ягоде, Ежову, их прихвостням — следователям и палачам, которых покарала советская власть.
— Не знаю, достойны ли. Но вот Каменев, Томский, Рудзутак, Рыков, Зиновьев…
— То есть заядлые троцкисты, — подытожил, усмехнувшись, Иосиф Виссарионович. — Неисповедимы пути Господни… Только необходимо соблюдать историческую последовательность и справедливость. Надо начинать с памятников боярам, которые строили козни прогрессивному царю Ивану Грозному и поплатились за это. А на Красной площади, на месте казни, необходим памятник стрельцам, бунтовавшим против Петра Первого… Очень много будет памятников жертвам разных эпох по всей стране, — насмешливо продолжал Сталин. — Очень много будет памятников тем, кто по колени в крови стремился к власти, кто сам убивал, а потом оказался в числе пострадавших. Очень много работы для скульпторов и архитекторов. — Передохнул и закончил серьёзно: — Пусть всем этим когда-нибудь займутся историки. А нам надо жить и работать. Мы будем твёрдо вести линию нашей партии, будем делать то, что намечено партией.
Он замолчал, ссутулился, поблек лицом. Кончился порыв, проявилась усталость. Но спустя несколько секунд нашёл в себе силы улыбнуться и сказал Берии:
— Видишь, Лаврентий, что получается? Не только наши враги, не только некоторые обыватели, но и верный друг Николай Алексеевич — все упрекают нас: много крови. А дыма без огня не бывает. Учти!..
Этот долгий разговор заставил меня основательно подумать и пересмотреть некоторые впечатления прошлых лет. И, чтобы не возвращаться к той беседе, скажу ещё вот о чем. Вернувшись домой, я перелистал брошюрки Николая Ивановича Бухарина, обновление, с особой остротой, воспринял его выпады против Есенина, как нашего российского певца-поэта.
Не навязывая своего мнения, приведу лишь пару цитат. Вот что писал Бухарин: «Идейно Есенин представляет самые отрицательные черты русской деревни и так называемого „национального характера“: мордобой, внутреннюю величайшую недисциплинированность, обожествление самых отсталых форм общественной жизни вообще».
Или:
«С лёгкой руки Сергея Есенина, этой «последней моды», у нас расползлось по всей литературе, включая и пролетарскую, жирное пятно этих самых «истинно русских блинов…» Знакомясь с подобными эскападами, надо не упускать из виду, что это не просто мнение читателя Бухарина, проскользнувшее в печати, а высказывание одного из крупных государственных деятелей своего времени, почти непререкаемого авторитета в области идеологии. Подобные удары для поэта — как кувалдой по голове.
Вполне естественно, что у Бухарина нашлись помощники-подражатели, желавшие выглядеть как можно лучше в его глазах, подпевать ему. На Есенина ополчилась в печати целая шайка, возглавляемая А. Кручёных. В эту компанию входили Безыменский, Авербах, Киршон. Как только они не обзывали Есенина! «Кулацкий поэт», «великий развратитель юных умов» и так далее и тому подобное. «Чем большие успехи будут делать наши колхозы, тем быстрее будет уходить Есенин вдаль. Сплошная коллективизация, как органический процесс, и индивидуалистическая песнь Есенина — антиподы».
Да, не радовала, значит, русская национальная песня слух некоторых сверхреволюционных деятелей! Попробуйте представить себе состояние Есенина при такой травле!
Хочу ещё раз отметить, что Иосиф Виссарионович обладал феноменальной памятью, особенно в том, что хотя бы косвенно имело отношение лично к нему. Кого угодно мог удивить совершенно неожиданным возвращением к тому, что давно прошло и забылось. Спустя долгое время после беседы, о которой сказано выше, достал он однажды из своего бекауриевского сейфа стопку бумаг с большой скрепкой, резко выдернул первый лист, протянул мне:
— Вы когда-то интересовались, посмотрите.
Это был подлинный акт о том, что 28 декабря 1925 года в гостинице «Англетер» был обнаружен мёртвый поэт Сергей Есенин с петлёй на шее. Акт составили сотрудники милиции и врач, вызванный на место происшествия. Из документа явствовало, что письма о причинах своей гибели поэт не оставил. Врач, осматривавший мертвеца, зафиксировал: смерть наступила за пять часов до обнаружения трупа, то есть примерно в пять часов утра. Далее говорилось, что на голове погибшего обнаружены следы ударов, а также взрезаны вены, что могло послужить причиной смерти до того, как на шее поэта оказалась петля. Я, потрясённый, сразу спросил Сталина, как он ко всему этому относится?
— А как я могу относиться, если есть заключение врача, — раздражённо произнёс Иосиф Виссарионович и, взяв у меня акт, решительно порвал его. — Много у нас разных неприятностей, недоставало ещё и этой на весь белый свет.
— Но… — хотел возразить я, однако Сталин прервал меня:
— Взгляните на следующий документ.
Я посмотрел. Это было заключение судебно-медицинского эксперта А. Г. Гиляревского, который производил вскрытие трупа. Он не подтвердил выводы первого врача и констатировал, что от момента смерти до обнаружения трупа прошло более семи часов. Разница существенная.
— Я не обратил внимания на фамилию, кто первый врач?
— Николай Алексеевич, нам достаточно скандалов, — повторил Сталин. — Врач будет молчать. Хочу, чтобы вы поняли: нам известно об этом деле не больше того, что есть в этих бумагах, и ковырять глубже мы не хотим. Это не принесло бы ничего, кроме новых неприятностей.
— И все же: убийство или самоубийство?
— Ви-и знаете моё отношение к Есенину, но скажу ещё раз. Он был хороший поэт, очень большой поэт, я не поддерживал его, но я никогда не желал ему зла. Он не мешал мне. Были и есть другие, которые видели и видят в нем только врага…
Я промолчал. А что мог я возразить Иосифу Виссарионовичу? Если бы речь шла о военных вопросах, я обязан был бы докапываться до всех основ, до самого корня. Это моя работа, я за неё отвечал. А поэзия — не по моей части. Хорошо, что по-дружески, по-человечески Сталин делился, советовался со мной, облегчая, вероятно, собственную душу. На большее в данном случае я не имел никакого права.
Давняя это история, но все же: вдруг где-то сохранились записи врача, который первым осматривал Есенина?! Да-да, жалею, что не обратил внимания на его фамилию, но может кто-то помнит? Удастся ли в конце концов раскрыть тайну смерти поэта?!
К месту будь сказано: русская есенинская деревня со своим многовековым укладом, со своими прекрасными традициями, глубокими корнями была ликвидирована не Сталиным. Не в годы коллективизации и даже не в годы Великой войны, подорвавшей, безусловно, многие её основы, оставившей её без мужиков. Российскую деревню-кормилицу разгромили, развратили, добили торопливые, безмозглые или, наоборот, хитрые, гребущие под себя и для себя и при этом ни за что не отвечавшие деятели, чиновники, хозяйничавшие во времена Хрущёва и особливо — при Брежневе.
А разговор о жестокости имел вот какие последствия.
Разбирая утреннюю почту на своём рабочем столе, я обнаружил плотный немаркированный конверт с моей фамилией и инициалами. Вскрыл. В пакете одна машинописная страница без обращения, без подписи и без даты. Прочитал:
«В феврале 1923 года (месяц и год подчёркнуты. — Н. Л.) на Никитском бульваре г. Москвы покончил с собой выстрелом в висок член партии Скворцов (из рабочих), являвшийся ревизором но обследованию деятельности ГПУ. При нем найден нижеследующий документ, адресованный в ЦК РКП(б). «Товарищи! Знакомство с делопроизводством нашего главного учреждения по охране завоеваний трудового народа, обследование следственного материала и тех приёмов, которые сознательно допускаются нами по укреплению нашего положения, как крайне необходимые в интересах партии, по объяснению тов. Уншлихта, вынудили меня уйти навсегда от тех ужасов и гадостей, которые применяются нами во имя высоких принципов коммунизма и в которых я принимал бессознательное участие, числясь ответственным работником компартии. Искупая смертью свою вину, я шлю вам последнюю просьбу: опомнитесь, пока не поздно, и не позорьте своими приёмами нашего великого учителя Маркса и не отталкивайте массы от социализма».
Не опомнились, значит. Или невозможно было опомниться, остановиться в разгоравшейся борьбе не на жизнь, а на смерть! Но кто счёл необходимым познакомить меня с документом? Думаю, Лаврентий Павлович. А для чего? Знаете, мол, Николай Алексеевич, что происходило в карательных органах сразу после революции. А ведь партией и государством руководил отнюдь не Иосиф Виссарионович, так что не он начинал… Есть над чем поразмыслить. [28]

 

 

8

Артист Иосиф Виссарионович был не блестящий, но ведь и не требовалось ему перевоплощаться, у него была лишь одна, зато главная роль, которую он исполнял строго и неукоснительно. К тому же и режиссёр он был замечательный, умевший заранее, без афиширования готовить нужные ему спектакли, да ещё так, чтобы в самое подходящее время чётко выразить запрограммированную суть, идею. Вот типичная сцена. Приём лучших комбайнёров, приехавших со всей страны. Многие люди впервые в столице, среди членов правительства, в совершенно непривычной обстановке. Терялись, робели. Добрый, усатый, улыбающийся Иосиф Виссарионович беседовал то с одним, то с другим передовиком, по-отечески расспрашивал о жизни, о достигнутых успехах, о том, что им мешает. Советовался, как распространить опыт. Обстановка создалась деловая, доверительная, радостная, люди откровенно говорили обо всем.
На трибуне — крепкий, немного мешковатый деревенский парень. На щеках здоровый румянец. Комбайнёр он отличный — все знают. А движения скованны, неуверенны. И начал речь свою необычно. Сказал четыре слова:
— Я, товарищи, сын кулака… — И смолк, озираясь.
В напряжённой тишине послышался спокойный, доброжелательный голос Сталина:
— Сын за отца не отвечает. Продолжайте, пожалуйста.
Зал замер, будто поражённый шоком, слышно было, как всхлипнул парень, вытиравший хлынувшие слезы. А потом, словно взрыв, грохнули аплодисменты. Видать, многих так или иначе касался этот больной вопрос.
Да ведь и самого Сталина тоже. С какой стати должен был бы Иосиф Виссарионович отвечать на пьяные дебоши и скандалы сапожника Джугашвили?!
Так родился лозунг, мгновенно получивший известность по всей стране, возведший Сталина в ранг защитника обиженных, невинно страдающих. Этот лозунг читали и слышали все. Но мало кто знал, что вскоре, в 1937 году, был принят очень жестокий и абсолютно несправедливый закон, по которому не только дети, но и ближайшие родственники человека, совершившего с точки зрения властей военно-политическое преступление, несли ответственность за него. По этому закону семьи «изменников родины» (в том числе перебежавших на сторону врага, попавших в плен, просто работавших на территории, занятой противником) подвергались высылке минимум на пять лет, а имущество конфисковывалось.
Пытался я доказать Сталину, что введение системы заложников — вопиющее безобразие, и только руководители, не верящие в свою силу и справедливость, могут опуститься до низкопробной мести, что, наконец, подобный закон не укрепит нас, а лишь озлобит сотни тысяч, миллионы людей.
Иосиф Виссарионович колебался, прежде чем высказать своё решающее мнение. Однако на принятии закона настаивали Ворошилов и Будённый. Несмотря на многочисленные аресты в армии, они все же не были уверены в своём влиянии, им нужен был ещё один рычаг для упрочения положения в вооружённых силах. Опасались, что без круговой поруки, без системы заложников, разбегутся, рассыплются в случае большой, трудной войны многие полки и дивизии. Недоверие, подозрительность по отношению к командному составу достигла предела.
Итак, закон был принят и принёс потом много бед невинным людям. Послужил он не консолидации, не сплочению общества, а лишь вбил новые разъединяющие клинья. Матери, жены, сестры «врагов народа» оказались в ссылке, особенно когда началась война. Дети изолировались от родителей, чтобы не испытывали их «пагубного» влияния.
Меня, конечно, прежде всего интересовало положение семей наших репрессированных военных руководителей. Жены и матери — люди взрослые, позаботятся о себе сами, но каково детям с их неокрепшими душами?! Их увезли в Астрахань, в специальный детский дом. Воспользовавшись первой же иозможностью, я побывал там, побеседовал с директором, познакомился с условиями, в которых жили девочки и мальчики. Условия были обычные для детских домов, неплохие. Но, разумеется, существовал определённый режим, имелась негласная охрана: с территории не выйдешь, не убежишь.
Сие детское учреждение пользовалось, естественно, особым вниманием со стороны местных органов. Наезжали и представители из Москвы. К удивлению директора, я был первым из столичных гостей, кто заговорил с ним не о строгости по отношению к «спецконтингенту», не о бдительности и т. д., а, наоборот, посоветовал не забывать, что он имеет дело с девочками и мальчиками, у которых такие же права, как у всех советских детей. Надо воспитывать их в таких же правилах, уделять им как можно больше внимания и заботливости — ведь они не по своей воле расстались с родителями. Представителям местных органов мои слова явно пришлись не по нутру, но я резко заявил, что буду контролировать положение дел.
Директор показался мне человеком добрым и понимающим, воспитатели — обычные для таких учреждений. Дети выглядели здоровыми. Они занимались в школе, в различных кружках. О весёлости, жизнерадостности, конечно, не могло быть речи. Но вот что потрясло меня, незабываемо осталось во мне. В праздничный день побывал я там. Было торжественное собрание, посвящённое годовщике революции. Я незаметно вошёл в зал и увидел знакомых детей: возле гипсового бюста Ленина стояли в почётном карауле, с галстуками на белых блузах, Светлана Тухачевская, Владимира Уборевич. Пётр Якир. Над ними — знамя, такое же знамя, под которым отстаивали советскую власть их отцы.
Теперь отцов уже не было…
Господи, до чего сложна, запутанна жизнь!
Пройдёт немного времени, и эти дети, достигнув совершеннолетия, разделят участь своих матерей, старших родственников и тоже окажутся в ссылке, в самых далёких, глухих районах. Но закон есть закон, в нем определён срок. Постепенно, отбыв его или просто получив самостоятельность после детского дома (разные были дома), дети «врагов народа» начали возвращаться на прежние места жительства, в том числе и в Москву. Особенно много вернулось в 1942 году — кончился срок первой массовой ссылки. Девушки и юноши поступали в институты, в университеты. Это очень беспокоило Берию. Особенно когда осложнилась обстановка под Сталинградом, когда казалось, что режим висит на волоске, и Сталин в связи с этим (чтобы не торжествовали враги!) распорядился уничтожить уцелевших ещё в лагерях политических противников.
С детьми репрессированных поступили совершенно в бериевском стиле. Лаврентий Павлович нашёл возможность вновь обвинить их. Каким образом? Мастер всяческих подлостей, специалист по растлению душ человеческих, Берия выпустил из лагеря, после соответствующей обработки и самых щедрых обещаний, одного молодого человека, фамилию которого я не хочу называть, она известна и поныне. Этот общительный юноша в форме лейтенанта-фронтовика, с нашивкой за ранение, появился в Москве вместе с несколькими «боевыми приятелями», грудь которых украшали награды. Его охотно принимали в семьях «врагов народа», особенно радовались сверстники и сверстницы, с которыми он когда-то томился в Астраханском детском доме. Гордились, умилялись этим парнем, фронтовым разведчиком: вот, мол, один из нас, а как преданно, геройски служит Родине! И мы все такие же, только доверьте нам! Раскрывали чаяния свои перед этим весёлым юношей и его «приятелями». Откровенничали, не подозревая, что это очередное коварство Берии, очередная ловушка, подготовленная им, увы — не без ведома Иосифа Виссарионовича, начавшего к тому времени опасаться расплаты за содеянное со стороны нового поколения родственников своих истинных и мнимых политических врагов.
Бойкий очаровательный провокатор разъезжал по Москве, разыскивал семьи бывших военных руководителей, восстанавливал связи, устраивал молодёжные вечеринки с редким в то время вином, вёл вольные откровенные разговоры, которые охотно поддерживались его «приятелями»-лейтенантами.
А потом последовали аресты, и все, о чем говорили и спорили, оказалось известно следователям, причём в искажённом виде. Передёрнуть можно любые слова, особенно если несколько «свидетелей» топят одного обвиняемого. «Приятели»-лейтенанты — сотрудники органов не стеснялись в выражениях. Показывали то, что требовалось для следствия. Владимира Уборевич, Светлана Тухачевская и многие другие вновь оказались в лагерях. Однако и провокатор, выдававший себя за фронтовика, недолго пользовался свободой. Как только миновала надобность, его вновь запрятали в лагерь, правда, отныне уже в качестве сексота, что давало ему некоторые бытовые преимущества и ежемесячное денежное довольствие. Пятьдесят рублей в месяц, если не ошибаюсь.
Вспышка «вторичных» арестов завершилась в 1944 году. Одной из последних пострадала дочь старого большевика-ленинца Бубнова. Студентку Елену Бубнову обвинили в подготовке покушения на Иосифа Виссарионовича. Её товарищ, шофёр «скорой помощи», должен был, якобы, перекрыть своей машиной улицу в намеченном месте, остановить автомобиль Сталина. Ну, а Елена Андреевна Бубнова — стрелять из окон квартиры.
Последовал скорый суд. Бубнову упрятали за решётку, где она и пробыла более десяти лет. А когда после смерти Сталина начали пересматривать «дела» пострадавших, молодой сотрудник госбезопасности поехал на место предполагавшегося «преступления». Он зашёл в квартиру, из которой должны были стрелять в Иосифа Виссарионовича, и с удивлением обнаружил, что из окон этой квартиры стрелять попросту некуда. Они выходили в узкий двор, на глухую стену соседнего дома… Побывала там после освобождения и Елена Андреевна. Любопытство привело посмотреть.
Чтобы не возвращаться больше к тому Указу, самому нелепому в истории нашего Советского государства, ещё раз забегу вперёд. Только в сорок первом году в плен к фашистам попало несколько миллионов наших военнослужащих. Особенно много украинцев и белорусов. Однако их родные места были оккупированы гитлеровцами, на их семьи упомянутый закон распространиться не мог. Зато из российских областей потянулись на восток эшелоны, переполненные женщинами, детьми, стариками. За «преступления» мужей, отцов, братьев, оказавшихся в плену, их высылали в Сибирь. А что такое сорвать с корня женщину с двумя-тремя ребятишками в трудные дни войны? По пути в ссылку их ещё кое-как кормили. А на месте они должны были добывать харчи, одежду сами. Но как? На родине имелся огородик, картошка в погребе, знакомые помогли бы… А в Сибири эти люди оказывались совершенно беспомощными. Умирали от истощения, от холода.
Затем последовала вторая волна ссыльных по названному выше Указу. Обстоятельства вот какие. Занимая местность, фашисты отдавали распоряжения всем жителям под страхом смертной казни выходить на свою прежнюю работу. И везде выходили, трудились кто как, лишь бы числиться в списках, получать паёк. Но когда началось освобождение областей, где немцы пробыли несколько месяцев, всех мужчин, выходивших на работу при гитлеровцах, зачислили в разряд предателей, пособников, изменников Родины. Для них — тюрьма или расстрел. Для семей — ссылка. В освобождённых районах были таким образом арестованы почти все оставшиеся в оккупации мужчины. Больные, инвалиды, не призванные в армию по возрасту и так далее. Это была последняя чистка, выкосившая мужское население центральных и западных областей России. Опять эти места пострадали несравненно больше других. Что поделаешь — они ближе к столице и не имели никаких промежуточных защитных инстанций в виде, например, своего республиканского ЦК. Все эксперименты, все перегибы сразу отражались на центральных районах. Пока, к примеру, постановление, закон дойдут до Армении или Азербайджана, пока там интерпретируют их применительно к местным условиям, накал, ажиотаж очередной кампании уже спадёт, перегибов почти не будет. А вся боль доставалась российскому центру. Так доставалась, что после войны российские области вообще оказались без мужчин.
Справедливости ради не могу умолчать о принципиальности Иосифа Виссарионовича, который считал, что законы распространяются и на его семью. Когда выяснилось, что Яков Джугашвили находится в плену, его жена Юлия Мельцер-Джугашвили два года провела в заключении. В одиночной камере. Не пять лет, по все же… Однако маленькая дочь Якова, внучка Иосифа Виссарионовича, печальной участи избежала, в отличие от всех остальных детей. По блату, так сказать, не испытала маленькая Галя Джугашвили того, что было уготовано другим детишкам, не имевшим столь влиятельного дедушку.
Через некоторое время, когда началось массовое освобождение наших западных районов, выяснилось, что там фактически работало в период оккупации все взрослое население. А как же иначе? Умерли бы с голоду, не говоря о расстрелах уклонявшихся. Возникла дилемма: призвать миллионы мужчин Украины, Белоруссии, Молдавии, Прибалтики в нашу истощённую потерями армию или отправить этих мужчин в ссылку в Сибирь, на «трудовой фронт»?
Сама жизнь заставила приостановить в сорок третьем году действие закона. На Украине, в Белоруссии, Молдавии карались лишь те, кто сознательно переметнулся на сторону гитлеровцев, вместе с ними участвовал в преступлениях против советского народа. Это естественно. Но пока дошли до понимания столь простой истины, Россия-то наша опять пострадала. Да и вообще: не народ же виноват в том, что территорию захватывал враг, устанавливая на ней свой порядок. Если кто и должен был отвечать, так это те лица, которые пустили фашистов в глубь страны.
Теперь, когда я сопоставляю лозунг Иосифа Виссарионовича «Сын за отца не отвечает! Дети за родителей не в ответе!» и пресловутый Указ, заставивший страдать многих граждан, невольно вспоминается коротенький анекдот. Приходит человек к психиатру: «Что со мной, доктор? Думаю одно, говорю другое, делаю третье?» — «Извините, — отвечает доктор, — но от сталинизма не лечим…»
И это я пишу при всем уважении к Иосифу Виссарионовичу. Но светлое есть светлое, а тёмное есть тёмное.

 

 

9

Будённый рассказывал о себе:
«Вижу, дело плохо, трех маршалов посадили, вот-вот до меня доберутся. Поехал на дачу, выкопал из-под яблони два «максима», затащил на чердак. Занял оборону одним пулемётом на север, другим на юг. Вскорости, гляжу, едут. Выскочили энкеведешники из машины, ломят ворота. Я по ним трах-тах-тах. Попадали, отползли. С тыла обходят. Я — из другого пулемёта. Они назад по-пластунски. Окапываться начали. Звоню отцу:
— Товарищ Сталин, за мной приехали, взять хотят!
— А вы?
— Отстреливаюсь пулемётами.
— Патронов много?
— Десять коробок.
— Сколько продержитесь?
— Часа полтора.
— Разберёмся.
Снова стреляю. Через час подкатывает полуторка. Энкеведешники повскакивали, машут: прекрати огонь. Подобрали убитых и раненых, погрузили в машину, укатили. А у меня телефон зазвонил:
— Товарищ Будённый, мы все выяснили. Произошло недоразумение.
— Спасибо, товарищ Сталин!
Ну, передохнул, гильзы стреляные смел в угол. И вдруг снова звонок:
— Товарищ Будённый, а откуда у вас на даче станковые пулемёты?
— Именное оружие, товарищ Сталин. Реввоенсовет и вы лично наградили меня шашкой и наганом, а бойцы Первой конной преподнесли именные пулемёты.
— Это очень хорошо, когда бойцы любят своего командира. Но плохо, когда пулемёты стоят между вами и нашими карательными органами. Это непорядок. Пусть у нас нигде не будет преград. Сдайте свои пулемёты под расписку.
— Слушаюсь, товарищ Сталин.
Связался с Климентом Ефремовичем, вместе поехали в арсенал, сдали мои «максимы». Возвращаемся назад. Ворошилов загрустил, а я улыбаюсь. Он спрашивает:
— Чему радуешься, Семён Михайлович? Без защиты остался.
— Ха, у меня в саду две пушки и снаряды закопаны. Картечь. Сегодня же на чердак затащу…»
Такой вот анекдот рассказывал Будённый, но не в тридцатые годы, а после того как не стало ни Берии, ни Иосифа Виссарионовича. Это, разумеется, шутка, но мне хорошо известно другое: ложась спать, Семён Михайлович вынимал из кобуры пистолет, загонял в ствол патрон и оставлял оружие на стуле или на тумбочке, не далее расстояния вытянутой руки. Не знаю, как дома, а в поездках — всегда. Он объяснял это привычкой, сохранившейся с гражданской войны, которая, дескать, чревата была всякими неожиданностями. Семён Михайлович твёрдо верил: прав тот, кто выстрелил первым. Главное — остаться в живых, а в остальном разберёмся. И это при том, что даже в самые трудные годы репрессии меньше всего угрожали Ворошилову и Будённому. Не хотел Иосиф Виссарионович лишаться самых надёжных друзей и помощников, наоборот, всячески содействовал укреплению их позиций в армии.
И уж если Сталин свёл счёты со своими подлинными и мнимыми противниками, то Ворошилов и Будённый — тем более! Убрали всех, кто мог сказать слово против них, кто был знаком с тёмными сторонами их прошлого. Тухачевского, например. Или вот наиболее характерный случай. Давайте вспомним выдающегося полководца гражданской войны Николая Акимовича Худякова. Я уже рассказывал о том. как отличился он, командир 1-й Коммунистической дивизии, в боях за Царицын. Много раз спасал положение. Закончив Алексеевское военное училище, он воевал затем в 4-м Заамурском полку на Юго-Западном фронте, в Галиции. Там я и познакомился с ним. Светлого ума был человек и отчаянной храбрости офицер. Награждён был орденом Георгия Победоносца, орденом Св. Станислава с мечами и бантом, офицерским Георгиевским оружием. И этот храбрый боевой офицер выступил в начале 1917 года против войны, против напрасного кровопролития! По распоряжению Керенского штабс-капитан Худяков был разжалован и заключён в Каменец-Подольскую крепость. Генерал Корнилов настоял на том, чтобы его приговорили к смертной казни. Однако привести приговор в исполнение помешала Октябрьская революция.
Далее — мужественная борьба за торжество Советской власти. Бои на Волге. С октября 1918 года — член партии большевиков. После 1-й Коммунистической дивизии командует 3-й Украинской социалистической Красной Армией (К. Е. Ворошилов в то время был членом правительства на Украине). Разгром формирований атамана Григорьева. Борьба за Одессу. Восемь ранений в боях! Орден Красного Знамени и Почётное революционное оружие (дважды!). И при всем том Худяков оставался лишь скромным военным специалистом при Ворошилове. Если Климент Ефремович и одерживал победы под Царицыном и на Украине, то в основном благодаря полководческому таланту Худякова. И тот, и другой понимали это, а такое положение никак, разумеется, не устраивало Наркома Ворошилова. Он приложил немало стараний, чтобы держать Худякова подальше от Москвы, в безвестности. Николай Акимович был отозван из армии на хозяйственную работу и в 1925 году отправлен на Северный Сахалин, где возглавил разведку и освоение дальневосточных нефтяных богатств. Поработал там много и пользу стране принёс очень большую. У нас на востоке появилась база горючего!
В Москве он почти не появлялся, в печати не выступал. И все-таки Климент Ефремович побаивался Худякова: вдруг напишет свои воспоминания или расскажет широкой аудитории правду о военных действиях! И померкнут легенды о непобедимых и непогрешимых полководцах Ворошилове и Будённом. Разве можно это допустить?
Николай Акимович Худяков был ликвидирован. Его арестовали, дай Бог памяти, в 1938 году, а в следующем году он был расстрелян как враг народа. Его фамилия была вычеркнута из истории. А все его достижения под Царицыном и на Украине автоматически перешли к Клименту Ефремовичу, укрепляя известность и славу Наркома.
Пишу об этом для того, чтобы ещё раз подчеркнуть: нельзя сваливать всю ответственность за массовые репрессии только на Сталина. Он даже не знал о гибели Худякова и целого ряда других товарищей. Соратники Иосифа Виссарионовича, которые пользуясь обстановкой, всеми силами укрепляли своё положение, тоже виновны во многом. С них тоже спрос.
Кто, например, заставлял члена Политбюро В. М. Молотова написать резолюцию о расстреле жён «врагов народа» Косиора и Постышева? Да никто. Проявил инициативу, преследуя какие-то свои интересы.
Ворошилов и Будённый не только убирали тех, кто был опасен для них или неугоден им, но и выдвигали на ответственные военные должности своих верных людей. Независимо от умственных способностей, от образования, а лишь по одному принципу — личной преданности. Люди с кругозором эскадронных командиров становились вдруг комдивами и комкорами. К лету сорок первого года примерно девяносто процентов нашего начальствующего состава в звене дивизия-армия были скороспелыми, полуграмотными выдвиженцами Ворошилова и Будённого из тех, кто знаком был им по Первой конной. Только из этого кладезя черпались кадры, будто и не было у нас других славных армий! А ведь известно: плохо, когда нет умелых военачальников, но ещё хуже, когда командуют, руководят неумелые военачальники. Тем более, в армейских условиях, где приказы не обсуждаются, а лишь исполняются, любая глупость, любая ошибка чреваты самыми тяжёлыми последствиями.
Высшая государственная власть, принимая различные установления, просто неспособна предусмотреть, регламентировать все конкретные варианты, все житейские случаи. Умные, самостоятельные люди используют такие установления, законы, инструкции применительно к обстоятельствам. Так и было до массовых репрессий в армии. А когда к руководству пришли необразованные, несамостоятельные, полностью зависящие от начальства исполнители, любые указания и распоряжения стали восприниматься и выполняться буквально, от точки до точки, творчество вытеснялось формализмом. Скороспелые руководители прятали своё неумение, свою безынициативность за правильной фразой, за цитатой: «Так сказал товарищ Сталин!» или «Так распорядился Нарком Ворошилов!». Слово в слово — вот и весь диапазон.
Например, упор на наступательные действия всегда был основным принципом подготовки наших войск. Но при этом и обороняться учились, и отходить. А после известного заявления о том, что мы будем бить любого врага на его собственной территории, возник опаснейший перекос. Учить стали только наступлению. Командиров, отрабатывавших оборонительные действия, зачисляли в «пораженцы». А те, кто пытался приобщить свои батальоны и полки к труднейшему искусству отступления, вообще попадали в разряд подозреваемых. Это же вредители, подрывающие дух войск! Их арестовывали, судили. Зато раздольно было безответственным крикунам, демагогам. О каком творчестве, о каких поисках и достижениях могла идти речь в подобной обстановке?!
Рассказываю сейчас и вспоминается мне лицо Ворошилова того времени. На Семёне-то Михайловиче с его железными нервами, с давней привычкой сметать любого, кто становился на пути, события конца тридцатых годов почти не отразились. Разве что осунулся, да глаза, будто прихваченные изнутри морозом, стали холоднее и жёстче. А вот худощавый Ворошилов ещё более высох, легла на его потемневшее лицо печать озлобленности. К сожалению, запамятовал фамилию художника, который сделал тогда серию небольших портретов Климента Ефремовича — штук шесть. Сознательно или нет поступил художник, но на портретах 37-38 годов прежде всего выделена ожесточённость.
Новые люди, поднявшиеся на командные посты вместо «врагов народа», по незнанию или по чрезмерной услужливости перед начальством подвергали гонению, искоренению все то, что было связано с именами репрессированных предшественников. Тухачевский и Егоров, к примеру, много сил приложили для создания у нас самых мощных в мире бронетанковых войск. Не стало этих маршалов, и начались среди рьяных борцов за собственную карьеру и просто среди недальновидных товарищей разговоры о том, что крупные бронетанковые соединения нам без надобности, ни у французов, ни у англичан их нет, и ничего, обходятся. Военный опыт, дескать, показывает, что иметь бропекорпуса нецелесообразно… А какой опыт-то был? Бои у Хасана да в Испании: все это без размаха, в небольших масштабах. Ну и порешили наши военные деятели «рассыпать» бронетанковые корпуса, оставить бригады да дивизии. И это в то время, когда фашисты, используя наши недавние достижения, поспешно организовывали у себя мощные танковые группы. Фашисты создавали бронированные кулаки, а мы свои кулаки, наоборот, разжимали. Но пальцами можно лишь тыкать, разящего удара ими не нанесёшь. Я говорил об этом, доказывал, спорил. А новоявленные генералы, используя ситуацию, действовали вполне «успешно», подрывая могущество наших Вооружённых Сил.
Только после Халхин-Гола, особенно после роковых неудач н войне с белофиннами, спохватились мы, начали вновь формировать танковые и механизированные корпуса. Торопились, лепили на скорую руку из уцелевшего ещё материала, но уже не было кадров, устарела техника, а новую выпускать не успевали. Срочно переводили в танковые войска командный состав из конницы. И там, и тут, мол, быстрота, манёвр. Но это лишь внешние, формальные признаки. Многие десятки и сотни хороших кавалерийских командиров оказались вдруг в незнакомом роде войск, а переучиваться не оставалось времени. Среди них — генералы, даже будущие маршалы: Богданов и Лелюшенко, Стученко и Рябышев, Черевиченко и Москаленко, Гречко и Рыбалко и многие, многие другие ветераны буденновской армии. Трудно им пришлось, особенно в начале войны. Но ещё трудней тем, кто оказался тогда под их руководством, кто жизнями расплачивался за их неумение.
Помните о том концентрированном ударе, который нанесли под Царицыном по белогвардейцам наши артиллеристы? О нем шла речь в начале книги. Тот самый удар, который помог нам удержать в своих руках хлебную житницу и транспортную артерию. Брусиловскую идею предложил тогда Сталину я, а при осуществлении идеи своей энергичностью расторопностью отличился Г. И. Кулик, чем и привлёк к себе внимание Иосифа Виссарионовича. Ну, надёжный, деятельный — это, безусловно, хорошие качества, однако не только они являются определяющими для высокого военного руководителя. До периода репрессий Кулик занимал должности, соответствующие его знаниям, опыту, интеллекту. Думаю, мог бы командовать артиллерийским полком. А он вдруг вознёсся на головокружительную вершину — стал маршалом Советского Союза, возглавил артиллерию Красной Армии. Вот уж действительно, «незаменимых людей у нас нет!». И взвалили тяжкую ношу на совершенно неприспособленные плечи. [29]
Что ему было известно? Как вести огонь из полевых орудий. Из трехдюймовок и шестидюймовок периода гражданской войны. Картина ясная и понятная. А разоблачённый враг Тухачевский насаждал в нашей армии чужие нравы, развивал артиллерию противотанковую. Какие-то пукалки: ни грохота, ни воронки, ни стрельбы на дальние расстояния. Ослабить хотел нас Тухачевский-то… Такова были примитивная логика малограмотного Кулика. А поскольку этот свежеиспечённый маршал «заворачивал» у нас всей артиллерией, он и «наворотил» столько, что едва разобрались потом. В частности, почти полностью прекратил выпуск противотанковых орудий, заменяя их привычными полевыми орудиями. Расформировал многие противотанковые артиллерийские части. «Исправил», в общем вред, нанесённый Тухачевским. Вот и вступили мы в сражение с бронированными армадами гитлеровцев, почти не имея противотанковой артиллерии. Её пришлось срочно, с огромными трудностями воссоздавать в ходе войны.
Давно замечено, что многие генералы, выросшие в мирное время, оказываются непригодными в боевой обстановке. В дни мира на генеральские должности выходят чаще всего не самые лучшие, не самые достойные (их самобытность, оригинальность обычно не укладываются в формальные рамки), а либо те, кто имеет какую-нибудь тянущую «руку», либо середняки, добросовестные исполнители, с которыми удобно работать начальству. А уж при репрессиях выдвижение вообще шло по принципу «преданности», либо по «чистым» анкетам. Но беспощадная война быстро содрала мундиры с тех, кто позаимствовал их с чужого плеча. Сталин послал маршала Кулика на запад, разобраться в обстановке, координировать действия наших войск под Минском, создать там линию фронта. Будто Кулик знал, как это сделать. Будто достаточно отдать приказ — и все свершится само собой. С таким же успехом можно было человека, едва знакомого с нотами, поставить дирижёром симфонического оркестра.
Кулик не просто растерялся в сложной обстановке, но и в полном смысле слова потерялся, пропал, исчез. Может, попал в плен? Только этого нам ещё не хватало: маршал, которому все известно о нашей артиллерии, в руках врага в первые же дни войны!
К счастью, до этого не дошло. Кулик бродил где-то с утратившими связь и ориентировку частями, но не сделал даже попытки организовать, сплотить их, повести за собой. Больше того, бросив маршальский мундир, он облачился в какой-то зипун, в лапти и таким «бравым воякой» доплёлся наконец до наших сражающихся войск.
Не думаю, что Кулик особенно выделялся в худшую сторону среди многочисленных скороспелых выдвиженцев того времени. Просто пост у него был выше, а потому и просчёты, ошибки, благоглупости заметней. А в сумме бесталанность и беспомощность всей этой массы военных выдвиженцев поставила нашу страну на грань военной катастрофы.
Очень горько мне было видеть, как слабеет Красная Армия, теряя лучшие кадры, теоретиков и практиков, как отвлекается от боевой подготовки внутренняя борьба, чистки и проработки, как падает её технический и организационный уровень. Наша армия, ещё недавно столь мощная, остановилась в своём развитии, откатилась назад, перестала быть кадровой в широком понимании этого слова. Случайно собранные под знамёна люди, одетые в форму и чуть-чуть обученные — это ещё не Вооружённые Силы! Зато полностью, неделимо укрепился в армии авторитет Сталина и его ближайших военных помощников — Ворошилова и Будённого. Это Иосиф Виссарионович считал главным. Наверстать упущенное по военной линии он намеревался в ближайшие пять-шесть лет, для чего разрабатывалась соответствующая программа. Но слишком велики были утраты. Да и враг не дремал, прекрасно понимая, что сражаться с нами надобно как можно скорее, пока мы не оправились от внутренних потрясений. К Гитлеру можно относиться как угодно, только не надо считать его дураком. Шансов, которые казались ему надёжными, он не упускал.
Да, мы были очень ослаблены. Армия и флот лишились примерно 43 тысяч командиров, арестованных или уволенных со службы по политическим мотивам (значительная часть их, правда, вскоре будет возвращена в строй). Читатель, конечно, вправе усомниться в точности, в объективности моих суждений. Я и сам не отрицаю того, что не могу быть абсолютно беспристрастным. И отнюдь не претендую на полную истину. Лучше всего в этом случае привлечь документ, который без всяких комментариев говорит сам за себя.
Итак: во время гражданской войны на Кавказе отличился брат В. В. Куйбышева — Н. В. Куйбышев. Насколько я знаю, он умело командовал дивизией, освобождал родные края Иосифа Виссарионовича, был на виду, а главное — пользовался большим уважением местного населения. В Грузии его считали своим человеком, он чуть ли ни всю свою военную службу провёл в тех местах, выдвинулся на высокий пост командующего Закавказским военным округом. Позволю себе привести здесь стенограмму заседания Военного совета при Наркоме обороны СССР (21-27 ноября 1937 года), высказывания комкора Н. В. Куйбышева и его оппонентов. Цитирую:
«Тов. Куйбышев: Подытоживая результаты инспекторских смотров, окружных учений, военный совет округа оценил поенную подготовку войск ЗакВО как стоящую на неудовлетворительном уровне. Основная причина того, что мы не изжили всех эти недостатков, заключается в том, что у нас округ был обескровлен очень сильно.
Тов. Ворошилов: не больше, чем у других.
Тов. Куйбышев: А вот я вам приведу факты. На сегодня у нас тремя дивизиями командуют капитаны, но дело не в звании, а дело в том, товарищ народный комиссар, что, скажем, Армянской дивизией командует капитан, который до этого не командовал не только полком, но и батальоном, он командовал только батареей.
Тов. Ворошилов: Зачем же вы его поставили?
Тов. Куйбышев: Почему мы его назначили? Я заверяю, товарищ народный комиссар, что лучшего мы не нашли. У нас командует Азербайджанской дивизией майор. Он до этого времени не командовал ни полком, ни батальоном и в течение шести последних лет являлся преподавателем военного училища (смех).
Голос с места: Куда же девались командиры?
Тов. Куйбышев: Все остальные переведены в ведомство Нарковнудела без занятия определённых должностей. Я думаю, что это не их беда, что они не имеют опыта. Откуда может быть хорошим командиром Грузинской дивизии Дзабахидзе, который до этого в течение двух лет командовал только ротой и больше никакого командного стажа не имеет.
Тов. Будённый: За год можно подучить.
Тов. Ворошилов: Семён Михайлович считает, что если ротой умеет хорошо командовать, то и армией сможет.
Ирония звучит в реплике Климента Ефремовича?! Или тонкое чувство юмора, связанное с «отправкой» опытных командиров в ведомство НКВД «без занятия определённых должностей»?! Не знаю… Остаётся добавить только одно: сам комкор Куйбышев, осмелившийся оспаривать мнение начальства, был вскоре репрессирован и тоже оказался «без должности» в названном выше ведомстве. Где и обрёл свой конец.
Справедливость требует, впрочем, сказать, что падение уровня боеготовности наших вооружённых сил объясняется не только репрессиями. Великая война приближалась, очаги её уже пылали на Западе и на Востоке. Обстановка заставила быстро увеличивать количество наших войск, привлекая на службу людей, совершенно необученных. За несколько лет численность возросла в три раза. Рядовых можно было найти, младших командиров можно было подготовить, но где взять командиров среднего и высшего звена?! Вдвое увеличилось количество военно-учебных заведений, но это был задел на будущее, а пока нехватка военных руководителей была огромной. В 1938 году некомплекг командных кадров составлял 45 тысяч человек. К январю 1940 года цифра возросла до 60 тысяч. И это при том, что в войска возвратились 13 тысяч репрессированных. Положение было сложнейшее.

 

 

10

В июле-августе 1938 года советские войска после долгого перерыва столкнулись с кадровыми войсками другого государства. На самом краю русской земли, возле озера Хасан, японцы попытались захватить две господствующие сопки: Безымянную и Заозёрную. Как известно, попытка эта окончилась для самураев полным провалом, их основательно щёлкнули по носу. Однако конфликт был слишком локален и скоротечен, чтобы можно было сделать обобщающие выводы о боеспособности нашей и японской армий. Сталин вообще не придал этому событию существенного военного значения, использовал его только в политических целях, для внешней и внутренней пропаганды. Иосиф Виссарионович отдавал себе отчёт в том, что на Дальнем Востоке образовался один из узлов долговременного напряжения между нами, быстро развивавшейся Японией и огромным по населению Китаем. И все же, извините за тавтологию, Дальний Восток был далековат для Сталина, освоившего Восточную Сибирь (благодаря ссылкам) лишь до Прибайкалья. Он был человеком запада, человеком Европы. А она тогда тоже требовала напряжённого внимания, Гитлер уже протянул ляпы к Австрии, Чехословакии, Испании. Шла грандиозная игра, и Сталин, естественно, был озабочен, как извлечь в ней выгоду. Он думал о возвращении наших утраченных западных территорий, желательно мирным путём. А военные конфликты — это для Ворошилова, которого в ту пору Иосиф Виссарионович считал надёжным полководцем. В связи с этим напомню одно из удивительных свойств Сталина. Он назначал человека на должность и проникался уверенностью: если этот человек занимает должность Наркома, значит, он самый большой знаток в своей отрасли. Как-то не всегда улавливал Иосиф Виссарионович, что не место красит человека.
Хасаном занимался не только Ворошилов, но и живые ещё в то время непосредственные руководители операции Блюхер и Штерн. У каждого было своё мнение по этому вопросу. Самой простой и чёткой была точка зрения Ворошилова: как можно скорее выбросить японцев с нашей территории, сделав это любой ценой. И действительно, победа скоро была одержана. Но как? Симптомы были настораживающие. Мы с Борисом Михайловичем Шапошниковым, каждый сам по себе, вели подробные отчётные карты, чтобы иметь единое мнение для доклада Иосифу Виссарионовичу. Прежде всего отметили наши чрезмерные потери, не укладывавшиеся в разумные пределы. Вызваны они были тем, что военных руководителей сковывали политические соображения, исходившие от Ворошилова. Японцы-то вторглись на нашу территорию, не считаясь ни с какими правилами, значит, бей и крути их беспощадно, в полную силу. А Климент Ефремович осторожничал, боялся расширения конфликта и поэтому запретил использовать для манёвра, для обходи и окружения противника вражескую территорию. Войска наши оказались в трудных условиях. Двигались без дорог, но болотистой местности, сосредотачивались для штурма на виду у японцев, под их огнём. А главное — штурмовали Безымянную и Заозёрную напрямик, в лоб, идя навстречу вражеским пулям и снарядам. Расплата за это — несколько тысяч жизней.
Иосиф Виссарионович не придал значения потерям, его устраивал конечный результат. В итоговом приказе, утверждённом Политбюро ЦК, основные недостатки операции не получили глубокого раскрытия. Было впечатление, что даже сам Ворошилов не уяснил в достаточно степени наши промахи. Он не поднялся от фактов до крупных обобщений. Или понимал, что широкий, объективный анализ будет не в его пользу. Не раскрыв всей картины, он выделил частность. По его настоянию в итоговом приказе был особо подчеркнут пункт о том, что бойцы при наступлении не в полную меру использовали малую шанцевую (сапёрную) лопатку, не умели быстро окапываться при сближении с противником, это и послужило, дескать, причиной излишних потерь. Ворошилов сам вписал в проект приказа такие слова: «Наш долг — добиться от бойца уважения и любви к своей лопате и научить его пользоваться ею так же быстро и сноровисто, как он орудует ложкой за столом».
Сказано броско, конкретно, доступно для крастоармейца. Тут тебе и забота о людях и полная ясность — опять стрелочник виноват… И ликвидация недостатков — пара пустяков. Научить бойцов пользоваться лопатой можно за неделю. При усиленной тренировке — даже и за три дня…
В то же 1938 году известный наш лётчик В. К. Коккинаки совершил первый беспосадочный перелёт из Москвы до Владивостока. Это было очень большим достижением. И своего рода — предупреждение для японцев. Ваши, дескать, острова вполне достижимы для советских бомбардировщиков. Иосифу Виссарионовичу понравились незамысловатые стишки, появившиеся в то время в печати, читавшиеся и даже распевавшиеся с эстрады:
Генерал лихой Араки
Явно ищет с нами драки.
Если надо, Коккинаки
Долетит до Нагасаки
И покажет нам Араки,
Где и как зимуют раки!
Иосиф Виссарионович вознамерился даже привести этот стишок в одном из своих выступлений: вот, мол, что народ у нас думает. Но я отсоветовал — не тот уровень. Да и военный министр Японии генерал Садаи Араки к тому времени (насколько я помню) был уже смещён со своего поста.
В общем, хасанские события не вызвали в наших вооружённых силах каких-либо существенных перемен. И японцы не поняли, сильна ли Красная Армия или ослаблена уничтожением кадров. А ведь в зависимости от этого Япония намеревалась строить свою дальнейшую политику. И вот в мае следующего года самураи спровоцировали новый, более обширный конфликт, по существу, развернули необъявленную войну против Монгольской Народной Республики на рубеже реки Халхин-Гол. А поскольку мы с монголами связаны были договором о дружбе и взаимопомощи, то с самого начала в этой войне принял участие наш Особый корпус под командованием Н. В. Фекленко. Я этого товарища почти не знал, но, судя по вялым, нерешительным действиям корпуса, полководческими способностями Фекленко не отличался.
И сейчас, и в дальнейшем, когда речь пойдёт о большой войне, я не буду описывать ход боевых действий — это общеизвестно. Если и придётся рассказывать о какой-то операции, то лишь в той мере, в какой участвовал сам. Моя цель — запечатлеть те подробности, те ситуации, которые не получили широкой огласки, по тем или иным причинам выпали из поля зрения современников.
Халхин-Гол привлёк внимание Сталина гораздо больше, нежели Хасан. Масштаб событий был крупнее, да и носили они международный характер — бои развернулись на территории дружественного государства. Впервые ощутил Иосиф Виссарионович неблагополучие в нашем военном руководстве, слабость командного состава. Все посты заняты, а доверить ведение боевых действий некому. Первый тревожный звонок прозвучал: кого послать в Монголию, кто сможет достойно возглавить фронт, добиться решительного успеха?
Этот вопрос был задан мне словно бы между прочим, в числе других, но я сразу отметил, с каким интересом ожидал Иосиф Виссарионович ответа.
— Работа для Блюхера. Восточный театр военных действий хорошо известен ему.
Сталин промолчал. А я вновь заговорил после паузы:
— В Монголии воевал Рокоссовский, командовал там кавалерийской бригадой в сражениях с Унгерном. Рокоссовский на Лубянке, он ещё жив.
Иосиф Виссарионович нахмурился. Хотелось услышать его мнение, но он отвернулся.
— Направьте Ворошилова, — развёл я руками.
— Не годится. Товарищ Ворошилов нам нужен в Москве. Это во-первых. А во-вторых, он слишком крупная фигура для конфликта, он привлечёт слишком много внимания. Самураев на Халхин-Голе должен разбить энергичный начальник соответствующего масштаба. Комкор или командарм.
—Тогда Белов.
— Шутки сейчас не ко времени, — резко произнёс Сталин. — Вы меня прекрасно понимаете, Николай Алексеевич. Разве у нас нет молодых и вполне надёжных военачальников?
— Я имею в виду не того Белова, который командовал до ареста Белорусским военным округом, а генерал-майора Павла Алексеевича Белова. Вы должны его помнить. Это он разрабатывал с Калиновским первую инструкцию по боевому применению танков. Кончил академию. Служил в инспекции кавалерии у Будённого.
— Где он сейчас?
— Командует дивизией. Отлично командует. Человек культурный, способный самостоятельно решать и действовать. Отстал в росте, так как ошибочно исключался из партии.
— Ошибочно? — переспросил Сталин.
— Да, в тридцать седьмом. Разобрались, восстановили.
— Это хорошо, — задумчиво произнёс Иосиф Виссарионович. — Такие люди нам очень нужны. И все же не тот уровень. Белов не командовал корпусом даже на манёврах, а там боевые условия, там у нас не просто корпус, а Особый, с большим количеством танков и авиации. Мы, очевидно, развернём его в армейскую группу.
На этот раз промолчал я, не желая соглашаться. Слова Сталина не убедили меня. В вырубленном лесу нашего комсостава П. А. Белов заметно выделялся над молодым подростом и мелколесьем. Я знал его года этак с двадцать пятого, когда он командовал кавалерийской бригадой (два кавполка), уже в ту пору, не достигнув ещё тридцати лет, он занимал генеральскую должность и успешно справлялся с ней. Мне импонировали интеллигентность, эрудиция, этакая военная романтичность Павла Алексеевича. Его человечность, скрываемая за суровой внешностью кавалериста-фронтовика. В любом деле он был хорош: холодная голова и горячее сердце. С бухты-барахты в бой не кинется, все взвесит, подумает и за себя, и за противника.
Недостатки же его по тому времени были таковы. Не пролетарий — из семьи служащих. Сразу после революции находился в белом Ростове-на-Дону, юнкерскую форму носил. И, хотя он участвовал потом в создании первых отрядов Красной Армии, сражался во многих битвах, закончил гражданскую войну командиром кавалерийского полка, кое-кто помнил только начало: происхождение и погоны. И ещё: в Первой конной служил он уже после войны (тоже командовал полком), поэтому «старые» будённовцы его мало знали. Вроде и свой, а вроде и не совсем. Тем более что очень уж грамотный, новшества быстро воспринимал. Калиновский считал его знатоком бронетанковых войск, своим первым помощником. Триандафиллов говорил: мало кто знает тактику пехоты, как Белов. Уборевич рекомендовал Павлу Алексеевичу перейти на преподавательскую работу, делиться своими знаниями, опытом. И ведь все это — о кавалеристе. Но ведь хвалили-то Белова главным образом те, кого опасались будённовцы, кто теперь «освободил» места для ставленников Семена Михайловича. А Павел Алексеевич оказался словно бы между двух вражеских лагерей. Он был просто за партию и советскую власть. Я хорошо понимаю его и ему подобных, потому что сам находился тогда почти в таком же положении.
До тридцать девятого года существовало негласное, но обязательное правило: все жалобы, апелляции подвергшихся репрессиям лиц высшего командного состава (начиная от комбригов), адресованные Сталину, или в ЦК, или в Политуправление РККА, обязательно ложились на стол Иосифа Виссарионовича. Подлинник или копия с решением. Первое время Иосиф Виссарионович просматривал все документы. Для сведения. Не высказывая своего мнения, не вмешиваясь в действия соответствующих инстанций. Но несколько товарищей, которых считал особенно нужными, взял под защиту. А потом апелляций стало столько, что Сталин просто не успевал с ними знакомиться. Читал выборочно. Систематическое знакомство с военной частью его корреспонденции лежало, как вы помните, на мне. Вот и письмо Павла Алексеевича Белова в ПУРККА тоже попало в мои руки. В нем Белов сообщал, что партийная организация управления 7-й кавалерийской дивизии исключила его из рядов ВКП(б), что он отстранён от командирской работы… Впрочем, познакомьтесь с его, типичной для той поры, апелляцией:
«Прошу партийную комиссию ПУРККА пересмотреть основательность мотивов моего исключения и восстановить меня в партии. Ниже представляю объяснения по обвинениям, которые мне предъявлены.
1. Белов скрыл службу у белых.
Объяснение. Был на территории белых в Ростове-на-Дону короткое время с декабря 1917 по январь 1918 года. Никогда не скрывал этого, наоборот, отражал во всех документах, а именно: в биографии, послужном списке, карточке партийного учёта. Нашёл возможность уехать с территории белых в самом начале белого движения. Вскоре по партийной мобилизации сражался против них. Никогда не выступал на стороне белых, а с оружием в руках бил их. Таким образом, мне нечего скрывать от партии, нечего стыдиться, но есть чем гордиться.
2. В 1922 году скрыл от партии антисоветское письмо брата.
Объяснение. Здесь явное недоразумение. Брата у меня никогда не было. Я единственный сын у своих родителей. Об антисоветском письме ко мне никогда раньше не слышал. Если и существовало какое-либо подобное письмо, то до меня не дошло, а потому и не могло быть мной скрыто. Это письмо имеется в деле, но мне его не показали. Раз оно имеется, то легко установить истину. Обвинение облыжное, и я его отрицаю.
3. В июне 1925 года на своей квартире Белов вёл антисоветский разговор с Лериным и Свиридовым.
Объяснение. Обвинение вымышленное. Этого случая не было. В октябре того же года меня приняли в члены партии. В ячейке на собрании был председателем уполномоченный отдела т. Лихачёв, который не мог бы не знать об этом «случае».
4. Жена Белова полька и имеет связь с сомнительными людьми.
Объяснение. Жена принимала активное участие в гражданской войне в рядах 1-й Конной армии. Была замужем за командиром полка, убитом на польском фронте. Потом была замужем за командиром бригады 14-й Кавдивизии Рябышевым (ныне командир 13-й кавдивизии). Никакой связи с заграницей не имеет. С политической стороны я своей жены стыдиться не могу. По простоте сердечной я на собрании первичной парторганизации, разбиравшей моё дело, рассказал, что у жены были знакомства, которые мне не нравились. Я эти знакомства пресёк. Однако мой рассказ был понят неправильно, вызвав сомнения. Не надо было мне об этих вещах говорить.
5. Белов писал в мае 1937 года письма Уборевичу.
Объяснение. Написано было два письма. Они есть в деле. Если их прочитать полностью (а не выдержки, как на собрании), то в них не найти ничего предосудительного. Письма были вызваны разговором с Уборевичем, который угрожал мне переводом на преподавательскую работу и требовал доказательств (свидетелей) моего местонахождения в феврале 1918 года. Письма говорят о моей борьбе за свою партийность. К сожалению, я тогда не знал, что Уборевич шпион и враг народа. Я с ним считался тогда, как с начальником и кандидатом в члены ЦК.
6. Белов участвовал в очковтирательстве.
Объяснение. К стыду моему, в этом случае я виноват перед партией. Враг народа Сердич (бывший командир корпуса) организовал очковтирательство. Это заключалось в том, что Сердич заранее сообщил о предстоящей проверочной мобилизиации 40-го кавполка. Вызвал к себе начальника первой части штаба дивизии и проинструктировал его. Я об этом узнал, но не догадался сообщить партии. Об этом знали по крайней мере десять ответственных членов партии, но поступили так же, как и я. Вину за собой признаю.
Я всегда был честным и преданным членом нашей партии. Прошу не делать меня политическим мертвецом. Прошу восстановить меня членом ВКП(б). С высоким званием члена партии я буду вести борьбу за победу социализма«.
Судьба Белова, как и многих других командиров, висела тогда на волоске. Партийная комиссия политуправления, как правило, подобные решения не пересматривала. А мне очень не хотелось, чтобы наша армия теряла ещё одного одарённого командира-практика, способного к серьёзным теоретическим изысканиям. К тому же у Белова имелся довольно надёжный шанс: как никак, а служил в Первой конной, у Семена Михайловича, чьё мнение теперь влияло на многое. И вот с аппелляцией Белова я поехал к Будённому, сообщил суть дела. Он поинтересовался, знает ли Сталин? Я ответил: нет, но доложу ему, если мы сами не сможем утрясти этот вопрос. И добавил, нажимая на самолюбие:
— Ваши кадры, Семён Михайлович. У вас порученцем служил. И не родственник он арестованного Белова, как считают некоторые.
— Точно? — спросил Будённый.
— Абсолютно.
— Ладно. У меня тоже лежит письмо от Павла Алексеевича, просит помочь, — не без самодовольства произнёс Семён Михайлович. — Он ценный и всесторонне подготовленный командир.
— Вот и выскажите своё мнение.
— К тому же — не родственник… — рассуждал вслух Будённый. — И вы ходатайствуете…
— Хорошо бы перевести его в другое место и с повышением, — предложил я.
— Ладно! — Семён Михайлович взял лист бумаги и размашисто написал несколько строк.
Я поблагодарил его и ушёл со спокойной душой. А затем узнал, что Белов переведён на юг, что доверенная ему дивизия, ещё недавно числившаяся в отстающих, отличается хорошей боевой и политической подготовкой.
Несколько отвлёкся я от того разговора со Сталиным в конце мая 1939 года, когда Иосиф Виссарионович поинтересовался моим мнением, кого направить в Монголию. Не приняв кандидатуру Белова, он назвал фамилию Жукова. Сие меня несколько озадачило. Примерно ровесник Белова, прошёл Жуков такую же служебную лестницу и был столь же мало известен Сталину. Мог запомниться разве что такой факт. Года полтора назад Жуков прислал на имя Сталина большую и очень резкую телеграмму: над ним нависла угроза исключения из партии, он требовал разобраться принципиально, по справедливости. Не просил, а именно требовал. Необычность этой телеграммы привлекла внимание Иосифа Виссарионовича. На место пошёл ответ: проявить по отношению к члену партии Жукову полную объективность. Именно после этого и начался быстрый рост Жукова. Обогнав сослуживцев, он стал заместителем командующего Белорусским военным округом.
Вскоре я выяснил, кто «дал» Сталину эту фамилию. Оказывается, у Сталина состоялся острый разговор с Ворошиловым и Тимошенко. Недовольный положением в Монголии, Иосиф Виссарионович спросил: «Кто там командует войсками? Фекленко? Что он из себя представляет?» — «По званию комбриг». — «Это мне известно. Ещё что?» — настаивал Сталин. Ворошилов ответил: лично с Фекленко не знаком, деловых качеств не знает. У Сталина прорвалось раздражение: «Безобразие! Чепуха! Там идёт война, а нарком не может объяснить, кто воюет, как командует нашими войсками! Что это такое, товарищ Ворошилов?! Надо послать туда другого человека, который способен взять инициативу в свои руки».
Тут и прозвучала фамилия Жукова. Её назвал Тимошенко, под непосредственным командованием которого Георгий Константинович служил продолжительное время.
Жуков был немедленно вызван в Москву, к Ворошилову и без задержки отправлен в Монголию. Там он убедился, что Фекленко сидит в глубоком тылу, ведёт спокойную жизнь, не стремясь к активным действиям. С этим было покончено. Фекленко был отстранён от должности, а Жуков, наращивая свои силы, принялся готовить удар по японцам.
Полководческая самобытность, твёрдый характер Жукова проявились в Монголии сразу и во многих аспектах. Я же отмечу один факт. Помните, после гибели Егорова, Тухачевского и других лучших наших военачальников нашлись люди, стремившиеся разрушить все, что было создано ими. Эти люди раздробили, «рассыпали» наши мощные бронетанковые корпуса. И даже теорию соответствующую подвели. А вот Жуков, исходя из конкретной обстановки, не колеблясь, опрокинул своими действиями утверждения горе-теоретиков. Собрал все имевшиеся у него танки в кулак и этим сильным кулаком сокрушил японскую оборону. Успех был заметный. Этот успех, кроме всего прочего, реабилитировал нашу старую верную идею массированного использования танков (перехваченную у нас и разрабатывавшуюся Гудерианом).
Сталин был доволен: «А ведь показали мы самураям, где раки зимуют», — неоднократно повторял он.
Георгия Константиновича Жукова в Москве встретили с почётом, как и подобает встречать победителя. Иосиф Виссарионович и члены Политбюро долго беседовали с ним, расспрашивали о состоянии, о боеспособности наших и японских войск. Вполне естественно, что после этой беседы Жуков направлен был командовать Киевским военным округом — одним из важнейших. А затем его назначили начальником Генерального штаба, что, впрочем, не соответствовало ни темпераменту, ни уровню подготовки Георгия Константиновича. Он ведь прежде всего деятельный, смелый организатор…
Сражение на Халхин-Голе — это первый большой шаг Жукова по тому пути, который приведёт его в бессмертную немногочисленную когорту лучших полководцев всех времён и народов. Японцы на Халхин-Голе получили такой зубодробительный удар, поражение их было настолько безусловным, что враз отрезвило самурайские головы. Враг на востоке понял, что теперь не девятьсот пятый год, что к русским лучше не соваться ни при каких обстоятельствах. Это и только это удержало японцев от нападения на Советский Союз в критический момент 1941 года, когда гитлеровские дивизии находились под Москвой, когда крах большевиков представлялся неизбежным. Казалось: хватай, рви нашу территорию. Но самураи не решились. Они выжидали. И правильно поступили. Напади они в тот момент, нам было бы чрезвычайно скверно. Однако, в конечном счёте гораздо хуже стало бы потом им.
А я думаю, как повернулись бы события, окажись на месте Георгия Константиновича Жукова Павел Алексеевич Белов? Может, наши действия в Монголии развивались бы не столь стремительно, но в общем произошло бы то же самое. Ведь оба были полководцами одной школы, примерно одного уровня. Слава богу, что в те трудные годы уцелели они и ещё несколько таких же талантливых военачальников. Счастливый случай помог тогда им, а следовательно, и всем нам.
Необъявленная война в Монголии завершилась 31 августа. А на следующее утро нападением Германии на Польшу началась Вторая мировая война. Тогда же, 1 сентября 1939 года, был принят у нас закон о всеобщей воинской обязанности. К сражениям надо было готовить всех.

 

1 | 2 | 3 | 4 | 5 | 6 | 7 | 8 | 9 | 10 | 11 | 12

 

«Интер-Пресса»    МТК «Вечная Память»   Журнал «Маршалы Победы»   Журнал-международник «Senator International»   Журнал «Сенатор»

    
  1. 5
  2. 4
  3. 3
  4. 2
  5. 1

(10 голосов, в среднем: 8 из 5)

Материалы на тему